Одним словом, мне не удалось открутиться, как я ни отбивалась руками-ногами! Понапрасну я старалась быть осмотрительной, понапрасну следила за каждым своим словом, и в Викторе — так же, как и во мне или в любом другом человеке — Паула нашла нечто привлекательное, хотя меня бросает в дрожь при одной только мысли, что эти люди могут встретиться и что Паула увидит его за едой! Тебе еще в давние времена становилось дурно от его манер, а с тех пор склонность к обжорству еще больше развилась в нем, приобрела новые краски и оттенки. То, что за столом он обязательно опрокинет бокал, — теперь уже в порядке вещей. Что обольется и обсыплет крошками костюм — тоже дело привычное; что весь ковер вокруг него будет сплошь в жирных пятнах, объедках и сигарном пепле — это тоже как закон. Но вот новая его привычка после каждого блюда лезть пальцем в рот, выковыривать застрявшие между зубов волокна мяса и потом с неожиданной для него педантичностью выкладывать их по краю тарелки!.. Лучше не продолжать, не то тебе и впрямь дурно станет. И чтобы все это видела Паула? Нет уж, только через мой труп!
Я взяла и написала ему письмо. Сослалась на то, что у меня отекают ноги, я-де не могу обуть башмаки, а стало быть, ни закупить продукты, ни приготовить ужин не сумею. К величайшему своему сожалению, вынуждена на неопределенное время отложить эти четверговые трапезы. А еще я просила его не звонить мне по телефону: даже от постели до телефона добраться и то, мол, трудно.
Отправила письмо, и у меня как гора с плеч свалилась. Пусть-ка его теперь пичкает престарелая маменька, Аделаида Чермлени-Брукнер, почетный член оперной труппы!
6
Разговор в «Нарциссе»
Отрывок, выхваченный наугад
— И еще у тебя был поклонник.
— Ты что-то путаешь.
— О нет, я не ошибаюсь.
— Я всегда оставалась верна своему мужу.
— Именно он-то и прохаживался по адресу твоего поклонника.
— Бела! Когда же это?
— Привратник со своим семейством захватил тогда в бомбоубежище самый теплый угол. В рождественский вечер они завели патефон, у них было с собой несколько пластинок…
— Смутно припоминаю.
— Все мы, кто отсиживался в бомбоубежище, потянулись к ним, поближе к патефону. И тогда твой муж сказал: «Узнаешь? Ведь это поет твой воздыхатель».
— Трудно поверить! Мой Бела, бедняга, и знать не знал, что такое ревность.
— Он говорил шутливо.
— Тогда вполне возможно.
— Однако сама ты даже не улыбнулась.
— Ну и память у тебя!
— Так что сталось с твоим поклонником? Он жив-здоров?
— Да.
— Встречаешься с ним?
— Встречаюсь, изредка.
— Что значит «изредка»?
— По четвергам он ужинает у меня.
— Но это же прекрасно!
— Прекрасно? Да ничего подобного! Если бы ты его видела…
— А в чем дело? Как он выглядит?
— Как дирижабль. Огромный живот, точно воздухом надутый. Можно подумать, будто он только вдыхает в себя и не выдыхает.
— Как же его зовут?
— А его манеры, это какой-то ужас! Уж на что я не привередлива, но меня от его ухаживаний с души воротит.
— В этом есть нечто трогательное.
— Тут только ты, чувствительная душа, можешь усмотреть нечто трогательное.
— Ну а все-таки, как же его зовут?
— Разговаривает этот человек только с набитым ртом, впрочем, по-другому он и говорить не способен, потому что все время жует не переставая.
— Ты, конечно, преувеличиваешь!
— Какое там, вернее сказать, приукрашиваю! Взять, к примеру, хоть прошлый четверг. Представь себе, сначала он съел целиком каплуна из супа, потом запеченный окорок килограмма этак на полтора, а на заедку умял полный противень слоеного рулета.
— Мне импонирует его непосредственность!
— И не успеет прикончить одно блюдо, как уже требует подать к столу следующее; ему-де необходимо видеть, что еще его ждет.
— По-моему, он душка! Так и не скажешь, как его зовут?
— А разве я не сказала?
— Покамест нет.
— Я думаю, его имя вряд ли тебе известно.
— Не хочешь — не говори.
— Его зовут Виктор Чермлени.
— Виктор Чермлени?! Как же ты могла подумать, будто это имя мне не известно!
— Мне казалось, ты не увлекаешься оперой.
— Но Чермлени… Да это имя знает любой и каждый! Певец с мировой славой!
— Был когда-то. А теперь он, бедняга, ведет хоровой кружок при хлопчатобумажном комбинате.
— Неужели пенсия так мала?
— Он не ради денег. Пенсии ему хватает.
— По-моему, он прелесть. Скажи, а в концертах он разве не выступает?
— Только в домах культуры, да и то редко и не с сольной программой. Его предел — один-два коротких романса. Дыхания ему не хватает.
— Почему?
— У него эмфизема легких.
— Это прекрасно!
— Не понимаю, что тут прекрасного.
— Что он поет вопреки всему.
— И голос у него не тот, что прежде.
— В том-то и смысл.
— Теперь я вообще отказываюсь тебя понимать.
— Мне нравится, когда человек, зная, что у него эмфизема легких, дерзает выступать — пусть на клубной сцене — и поет, насколько хватает дыхания.
— Над этим я как-то не задумывалась.
— Мне хотелось бы с ним познакомиться.
— Тебя ждет полнейшее разочарование.
— Почему же?
— По той простой причине, что эта благородная натура существует лишь в твоем воображении. А на самом деле он в точности таков, как я его описала: шумный, неряшливый, совершенно невыносимый тип…
— Странно, что своего покойного мужа ты только добром поминаешь, а этого Виктора совсем с грязью смешала.
— Ну, и что тут странного?
— Можно подумать, будто ты к нему неравнодушна.
— К кому?
— К этому Чермлени.
— Я? К нему неравнодушна?.. Скажешь тоже!
7
Письма (Продолжение)
Будапешт
Гиза, родная моя, продолжаю свой рассказ.
Жизнь — фантастическая штука, сплошное нагромождение чудес, лавина событий, одно удивительнее другого.
Во-первых, не могу объяснить загадочный случай с письмом, которое я отправила Виктору, прося его не приходить в следующий четверг. То ли я забыла надписать адрес, то ли не наклеила марку, но факт остается фактом: письма он не получил. А выяснилось это в четверг вечером, когда я, возвратясь из кино, застала его перед входной дверью.
Соседи мои по четвергам ужинают у родителей супруги адъюнкта. Я заявилась домой что-то около полдевятого, и он, должно быть, уже порядком обрывал звонок. Ты спросишь, каким это образом я проболталась неведомо где до позднего вечера? Но это уже особая статья.
«Бориса Годунова» я не слышала лет пятнадцать. Да мне и не хотелось его слышать; возможно, потому, что в былое время именно в этой опере Виктор пользовался самым шумным успехом. (Он выступал в Берлине вместе с Лоттой Леман, и успех был потрясающий.) На этот раз я досидела только до антракта. Партию Бориса пел итальянец, я же не могла избавиться от наваждения, будто вижу и слышу Виктора — такого, каким он представляется Пауле; вместо теперешнего неряхи и обжоры, страдающего эмфиземой легких и утратившего голос, я видела Виктора из далекого прошлого: молодого, в расцвете сил, обладателя редчайшего полнозвучного голоса… Стены тесного кинозала точно раздвинулись, открыв бескрайнюю россыпь звезд, и холодок восторга будто омыл и омолодил мою душу; затуманенными от слез глазами я взирала на итальянского певца, как девчонка-подросток — на недосягаемого кумира. Во время антракта мы с Паулой вышли в фойе; все стены там, к моему величайшему огорчению, были сплошь зеркальные. Как ни вертись, на тебя отовсюду смотрит старая женщина: под глазами мешки, нос крючком, шея морщинистая. Я соврала Пауле, что чувствую себя неважно, и сбежала. Долго бродила по улицам, выбирая уголки потемнее, и наконец на площади Алмаши отыскала скамейку, куда не доставал свет фонарей. Я вполголоса пропела, такт за тактом, все ведущие арии из «Бориса», а потом направилась домой, все ускоряя шаги, точно меня что-то гнало. По лестнице я взлетела бегом и увидела, что перед дверью дожидается Виктор. Пораженная, я уставилась на него. Он — на меня. Виктор впервые увидел меня с темными волосами, в моей новой шляпке и в костюме орехового цвета. «Что это с вами?» — спросил он. «Вы как здесь очутились?» — это я ему вопросом на вопрос. «Разве сегодня не четверг?» — спросил он. «Вы что, не получили моего письма?» — спросила я. При этом мы не отрываясь смотрели друг на друга и даже не вникали в смысл того, что говорим. «О каком письме речь?» — спросил он. «Теперь уже неважно», — сказала я. «Нет, важно», — это он мне. Неважно, сказала я, беда лишь в том, что мне нечего предложить ему на ужин. Разве что поджарить яичницу с колбасой. «Да провались она, яичница эта, — говорит он, а сам глаз с меня не сводит. — Ангел мой, встреть я вас на улице, не узнал бы, ей-Богу».