Вышел из печати сборник рассказов «Царевна иерусалимская», куда были включены произведения, написанные мною в основном в годы вынужденного молчания. Затем увидел свет сборник «Молодожены на липучке» — открытый манифест гротеска. По заказу театра за две недели я создал сценический вариант «Семьи Тотов». В день премьеры, казалось, всюду в театре, вплоть до туалетов, пахло провалом. Ан нет, «Тоты» принесли мне первый сценический успех, после чего «на ура» были приняты и «Кошки-мышки».
Наконец я стал «выездным». Поездки по большей части были связаны с премьерами моих пьес. Брюссель, Лондон, Париж, Вашингтон… Впервые я побывал в Америке и столкнулся здесь с неожиданностью: меня удивило, что американцы иначе относятся к смерти, чем в Европе. Там врачи открыто говорят больному, какая участь его ожидает, сколько еще времени ему отпущено. Я видел по телевидению документальный фильм «Dying» — «Умирание»… Под впечатлением этого фильма и возник замысел «Выставки роз». Ни у нас, ни в других знакомых мне странах Европы подобный фильм был бы невозможен, поскольку для нас смерть как тема является табу.
Любопытно, что едва коснешься этой темы, и мгновенно все мы начинаем нервничать: мы не готовы к смерти ни духовно, ни душевно, ни разумом, ни чувствами. А ведь каждый, у кого есть дети, знает, что пяти-шестилетний ребенок, который и слова-то этого почти что не слышал, поскольку мы стараемся при детях его не произносить, непременно рано или поздно задаст вопрос: «Папа (мама), ты тоже умрешь? Я тоже умру?» Вот ведь, спрашивается, откуда он это знает?
Смерть — это естественное завершение нашего бытия. Нас не ужасает факт нашего рождения, так отчего же мы жалуемся, сокрушаемся, дрожим от страха, что нам предстоит уйти из жизни? Вся наша жизнь приобретает смысл благодаря тому, что когда-то мы должны умереть.
В 68-м разрешили к постановке мою пьесу «Пишти в кровавую грозу», девять лет находившуюся под запретом. Для меня это было большой радостью. Теперь надо спешить, друзья вокруг уходят один за другим, а я зажился…
Однажды зазвонил телефон. Необычайно учтивый молодой человек представился работником кинохроники и сказал, что студия хотела бы подготовить интервью со мной. Я поинтересовался, по какому поводу. «По случаю вашего дня рождения», — сказал собеседник. «Да мой день рождения давно прошел!» Молодой человек глухо молчал. «Значит, я должен подготовить некролог самому себе?» — спросил я напрямую. Молодой человек страшно смутился и наконец выдавил из себя: «В общем-то, да…» — «Ладно, согласен», — ответил я. Съемочная группа явилась ко мне домой и взяла интервью. Так сказать, с перспективой на будущее…
Жизнь Иштвана Эркеня оборвалась 24 июня 1979 года.
ПОВЕСТИ
КОШКИ-МЫШКИ
1
Все мы чего-нибудь да хотим друг от друга.
Только от стариков нам ничего не надо.
А вот когда старые люди тоже чего-то хотят друг от друга, мы поднимаем их на смех.
2
Фотография
Фотография сделана году в 1918-м или 1919-м, в Лете (комитат Солнок), у непроточного рукава Тисы, неподалеку от поселка сахарного завода, где жило тогда семейство Скалла.
Высокий берег. Виден задок рессорной брички (лошади в кадр не вошли), а по береговому склону бегут вниз, к реке, обе сестры Скалла в легких кисейных платьях, свободно раскинув руки и заразительно смеясь; но реки на фотографии тоже не видно.
Снимок при экспонировании получился с передержкой; со временем девичьи фигуры на фотографии пожелтели, поблекли, да и лиц почти не разобрать.
3
Письма
Гармиш-Партенкирхен
От Мюнхена до нас без малого сто километров, и тем не менее ровно в восемь вечера, с истинно немецкой пунктуальностью, машины одна за другой свернули в ворота парка. В восемь тридцать служанка — не сиделка, приставленная ко мне, а горничная — распахнула дверь в обеденную залу; сначала она подкатила меня в кресле на колесиках к обычному моему месту во главе стола, а затем уже я каждому из гостей указала отведенное ему место. На такого рода званых ужинах в узком кругу не принято заранее раскладывать карточки с именами приглашенных, поэтому я могла по своему желанию предложить профессору Раушенигу сесть рядом со мною; Раушениг не только знающий врач, но и превосходный собеседник. Впрочем, приглашен он был вовсе не потому, что он мой домашний врач, а как младший брат вице-президента Баварской торговой палаты; для Миши очень важно поддерживать деловые связи. Профессор Раушениг тотчас осведомился о моем самочувствии; я, в свою очередь, ответила: какой смысл жаловаться, если все равно изменить ничего невозможно. На это последовал комплимент; у меня-де редкая сила воли, и еще всякие мудрые высказывания — не могу их вспомнить, устала, и память подводит меня. Сиделка принесла снотворное, так что допишу тебе завтра утром.
Ну вот, продолжаю письмо. Профессор сказал мне: «Wir, Menschen, sind Übergangs-Kreaturen und wissen sehr wenig über Freude und Leid. Alles, was uns Zweck scheint, kann auch Ursache sein»[2].
Переводить не стану, не зря же ты в свое время преуспевала в немецком, воспользуйся случаем освежить свои познания! А позднее, когда речь зашла о бессмысленности физических страданий, он заметил: «Собственно говоря, при посредстве курицы одно яйцо производит другое». Неплохо сказано, а? К сожалению, я не могла всецело сосредоточиться на беседе с профессором — надо было помнить и о других гостях. Когда стали обносить шампанским и разнообразными винами, мне всякий раз приходилось первой поднимать бокал, потому что, пока я не пригублю, никто из гостей не притронется к вину. Хороша, должно быть, была я в своем новом платье из черных голландских кружев — ожившая мумия, да и только! Послушай, ты, глупышка! У меня же пропасть нарядов, и так бы хотелось послать тебе что-нибудь! Я понятия не имею, сколько у тебя платьев? И потом, кто такая эта твоя Паула, встрече с которой ты так обрадовалась и которую якобы я должна помнить? Мне это имя не говорит ровным счетом ничего, хотя память у меня — когда я не переутомлена — хорошая, на имена в особенности.
Ужин в гостиной давали при свечах. Двести восемьдесят свечей. В прежние времена такой великосветский шик можно было видеть разве что в Театре комедии, когда там ставили Молнара. А у нас это будни!
Будапешт
Дорогая моя Гиза! Паулу ты не знаешь да и знать не можешь. Она же, напротив, очень о тебе наслышана, и потому первым ее вопросом было: «Как поживает твоя сестра Гиза?» Дело в том, что мы с Паулой всю осаду отсиживались вместе, в одном бомбоубежище в Буде, и я, беспокоясь о вас и шесть недель ни сном ни духом не ведая, как вы там, в Пеште, остались ли живы во время боев за город, только и знала, что без конца о тебе ей рассказывала. Бедный мой Бела, как был растяпой, так и остался верен себе: на всю осадную пору прихватил с собой из аптеки только десяток ампул с противостолбнячной сывороткой да пятьсот таблеток ультрасептила, хотя там осталось лежать шесть мешков сахарного песку. Но такой уж он человек, к чужому не притронется — даже когда Будайская крепость огнем горит! Кабы не Паула, мы бы тогда с голодухи ноги протянули. А она нас не только мукой, смальцем, картошкой снабжала, но, случалось, и медком угостит, и беконом, а то и яйцо даст. Люди в ту пору вонью собственной и то поделиться жалели, а Паула последним куском делилась, да так притом естественно и мило, что я иной раз ей и спасибо сказать забывала. С тех самых пор я ее не видела, вплоть до прошлого воскресенья. А уж при каких обстоятельствах мы встретились — и вообразить нельзя! Едва вспомню, сквозь землю готова провалиться.