— Каким образом можно вырыть могилу на асфальтированной улице?
— Напротив табачной лавки вдоль края тротуара проходит газон, — пояснил полицейский. — Там под акацией вырыли могилу и временно захоронили вашего сына.
Очки Миклоша сверкнули в знак того, что он не находит логического сбоя. Когда удавалось пролить свет на какое-либо дотоле неясное обстоятельство, этому они радовались оба: сам Миклош и его очки. Его заветная страсть — сбор фактов. Касается это юных лет Данте, пребывания Петрарки в Авиньоне или исчезновения нашего сына, — ему почти все равно.
— Каким образом мой сын мог попасть в Буду? — допытывался он у полицейского.
— Этого я не знаю.
— Разве мосты не были перекрыты?
— Только Цепной мост, — сказал полицейский.
— Пойдем, Миклошка, — негромко окликнула его я. — Это не наш сын.
— Сейчас иду, Шари, — послушно отозвался он. Однако подошел не ко мне, а к носилкам. Очки его поблескивали так, словно за стеклами вспыхивали крохотные карманные фонарики. Я точно знала, что происходит сейчас в его мозгу. Факты оживают, выстраиваются в определенную систему. И факты эти сильнее меня.
Миклош бросил на меня робкий взгляд.
— Ты обратила внимание на ткань? — нерешительно проговорил он. — Костюм в точности как у нашего Денеша.
— Значит, вы его опознали? — тотчас оживился полицейский.
Судя по всему, он немало времени проводил на свежем воздухе. Солнце покрыло загаром его лицо, подчеркнув голубизну глаз. Я понимала, что полицейский в этом не виноват, и все же ненавидела его. Ненавидела за его внешний вид и за все остальное.
— Объясните мне, пожалуйста, — заговорила я, стараясь, чтобы голос мой не дрожал от волнения. — Чего вы от нас хотите?
— Я? — изумился он. — Ничего не хочу.
— Должно быть, вам никогда не приходилось покупать гражданскую одежду. Но, вероятно, вы хотя бы понаслышке знаете, что такое ширпотреб. Выпустили ту или иную новую ткань, и на фабриках шьют из нее тысячи и тысячи одинаковых костюмов… Я, например, всю одежду для семьи покупаю в универмаге. И этот костюм тоже массового пошива, цена его восемьсот семьдесят форинтов. Так что даже если он пошит из точно такой же ткани, это еще ни о чем не говорит.
— И все же это в какой-то мере подтверждает…
— Ничего это не подтверждает, — отрезала я. — И вообще наш сын находится в Америке.
Полицейский на миг лишился дара речи.
— И вы только сейчас заявляете об этом! — Выцветшие глаза его укоризненно уставились на меня. — Почему же вы сразу не поставили меня в известность, во время нашего телефонного разговора?
— Разве я не сказал вам? — Миклош краешком глаза покосился на меня.
— Нет.
— Видите ли, это всего лишь предположение… Якобы наш сын находится в Америке.
— Это больше, чем предположение, — возразила я.
— Сын писал вам? — поинтересовался полицейский.
— Нет, не писал, — ответил Миклош.
— Сообщил через кого-нибудь на словах?
— И этого не было.
— Тогда почему вы решили, что он в Америке?
— Именно поэтому, — пояснила я.
У полицейского такая логика в голове не укладывалась. Либо начальство сказало ему, либо он сам внушил себе, будто перед ним останки Денеша Мозеша. Все, что противоречило этому убеждению, он не способен был воспринять. Я попыталась втолковать ему, что представляет собою наш сын. Это типичный современный молодой человек. Литература его совершенно не интересует, тут он пошел не в нас с отцом. Его привлекает техника, то есть все, что имеет мотор и колеса и что абсолютно чуждо нам. Самой заветной мечтой его было заполучить собственную машину. Вот уже несколько лет он жаждал попасть в Америку, готов был податься хоть в мойщики при заправочной станции, лишь бы обзавестись машиной… Потому он и сбежал при первой возможности, благо граница была открыта.
— Но ведь от него не поступало никаких вестей, — снова затянул свою песню полицейский.
— Он не хотел навлекать на нас неприятности, — пояснила я. — Мой муж — ученый, а я работаю стенографисткой и машинисткой при Академии наук. На нас и без того смотрят косо, ну, а уж если в довершение всего выяснится, что сын эмигрировал… Неужели вам не понятно?
— Все, кто уехал, уже дали о себе знать, — заученно, как автомат, твердил он свое.
Понапрасну старалась я совладать со своим голосом. Я чувствовала, как во мне вскипает раздражение, и рассудок лишь запоздало следует за рвущимися наружу словами.
— Как вам не стыдно! — напустилась я на него. — Зачем вы нас сюда вызвали, зачем пытаетесь втравить нас в историю? Неужели у вас нет ни капли сочувствия, чурбан вы бездушный! Сразу видно, что своих детей у вас сроду не было. У матери нет нужды в письмах или словесных известиях. Я знаю, что мой сын жив! У меня внутри словно радар, я всегда чувствую, бодрствует он или спит, здоров или болен. Вот и сейчас каждая клеточка моего существа подсказывает мне, что с ним все в порядке. Я чувствую, что у моего сына есть все необходимое, даже машина. Есть у него работа, квартира, круг друзей. Конечно, по мне бы, тоже лучше получить от него весточку. Сердце замирало, как я ждала его писем, но все же меня не оставляла уверенность, что сын мой жив-здоров и счастлив, что он добился в жизни всего, чего ему так хотелось… А вы заставляете нас явиться сюда и, приняв на веру болтовню какого-то сопляка, пытаетесь во что бы то ни стало внушить нам, будто бы это останки нашего сына… Зря стараетесь, все равно мы вам не поверим! Возможно, вы не хотите нам зла. Возможно, впоследствии, когда сами станете отцом, вы пожалеете о том, что содеяли сегодня. Но какой нам прок от вашего запоздалого раскаяния? Взгляните на моего мужа. Чем провинился перед вами этот несчастный человек? Ненавижу, презираю вас всей душой!..
Я думала, он обидится, рассердится на меня. В какой-то момент даже боязно стало, что даром мне эта дерзость не пройдет. Но он молча стоял, уставясь перед собой своими выцветшими глазами. Затем сунул бумагу в карман и со свойственным ему педантизмом застегнул на кармане пуговку. Смущенно пожал плечами. Должно быть, его бросило в жар: он снял фуражку и пятерней расчесал волосы… На лбу, под фуражкой, кожа осталась незагорелой, и сейчас он выставил напоказ эту белую полоску между смуглым лицом и темными волосами, словно желая обнажить единственную черту своей человеческой, а не полицейской сущности.
— Мне-то ведь безразлично, — заговорил он наконец, и от волнения голос его утратил прежнюю уверенность. — Если желаете, я прекращу расследование.
— А это возможно? — спросила я.
— Если родственники заявляют, что не опознали в покойном Денеша Мозеша, тем самым тождество считается неустановленным.
— Да, мы не опознали в нем нашего сына, — сказала я.
— Как вам будет угодно, — сказал он. — Можете быть свободны.
— Пойдем, Миклошка, — сказала я.
— Да-да, Шарика, — с готовностью отозвался муж, однако не двинулся с места. Он стоял и смотрел на труп. Стекла очков его поблескивали.
— Скажите, этот телефон работает? — спросил он полицейского.
— Работает, — ответил тот. — Сперва надо набрать ноль.
— Кому ты собираешься звонить, Миклошка? — спросила я.
— Нашему Шани.
— О чем ты хочешь с ним говорить?
— Мне нужно кое-что уточнить.
Помнится, с этого момента мною начал овладевать страх.
— Шани в эту пору всегда ведет прием.
— Я должен выяснить у него одну-единственную деталь.
— Дело не терпит, Миклошка?
Он подошел ко мне, взял меня за руку.
— Не сердись, Шари, — сказал он. — Но я не смогу так жить.
— Думаешь, иначе будет легче жить, Миклошка?
— Разрешите позвонить? — обратился он к полицейскому.
— Да, пожалуйста.
— Идем отсюда, Миклошка, — сказала я.
— Сейчас, сейчас, Шари, — пробормотал он, набирая номер. Прежде чем взяться за трубку, он тщательно стер с нее пыль. — Будьте любезны доктора Шандора Тота!
Я пыталась подавить страх. Таков закон жизни, твердила я про себя. Все живое стремится убивать. Лишь мы, матери, не нуждаемся в телефоне, чтобы докопаться до истины, не высматриваем разносчика телеграмм, и даже при виде записки, просунутой под дверь, все внутри у нас сжимается от страха. Убивать можно не только во имя зла, но и ради добра, красоты или познания истины. Убить можно и ради выяснения всего лишь одной детали. А между тем не знать — значит надеяться. Но только мы, матери, отказываемся знать, если можно не знать.