Я почувствовала ответное волнение. Я чувствовала себя шампанским, которое освобождают после долгого сна. Мой отец был прав. Вино текло в моих жилах.
* * *
Когда мне было три года, моя мать, Салли, сбежала с агентом по продаже недвижимости из штата Монтана, где она и осталась жить, и куда я приезжала к ней каждое второе лето, пока не вышла замуж за Уилла. Отец не упоминал о ней без крайней необходимости. «Она ушла, — сказал он. — И покончим с этим».
Нравилось мне это или нет, но эта детская рана оставила на мне самый из глубоких моих шрамов, моя мать забрала с собой нечто большее, чем два чемодана одежды — мое убеждение в силе и постоянстве любви. Она оставила нас с отцом более хрупкими и испуганными.
Отец вызвал из Фиертино Бенедетту (дальнюю родственницу Баттиста), чтобы помочь растить меня, и она жила с нами, пока в Эмбер-хаусе не поселилась Каро. Бенедетта, троюродная сестра по браку в сложной системе родства Баттиста, темноволосая, не такая стройная, как ей хотелось, умела держать отца в узде, как никто другой. Именно Бенедетта в мой десятый день рождения приняла решение, что отец больше не может мыть меня сам. Меня это озадачило. Может быть десятка была магическим числом? Может быть, это было такой же тайной, как моя далекая мать? Но, хоть у меня и были вопросы, я еще не научилась их задавать. В мой десятый день рождения, вымытая до скрипа, закутанная в старомодный толстый халат с витым поясом, в сопровождении Бенедетты я подошла к двери кабинета отца.
Он сидел за столом в окружении книг по вину и подводил дневной баланс. Сознавая, что перешла через магический десятилетний рубеж, я подошла и встала рядом с ним. Когда он похлопал себя по колену, я покачала головой.
— Да, я совсем забыл, — печально сказал он. — Ты уже большая дочка, и мы должны говорить о взрослых вещах.
Меня больше интересовала фотография в рамке на столе у отца. Это были мужчина и женщина, вырезанные из камня и лежащие рядом на богато задрапированном тканью возвышении. У него было квадратное бородатое лицо, а у нее серьги и длинные кудрявые волосы, падающие на спину. Его рука обнимала ее, а она склонилась к его плечу.
Я повернулась, чтобы посмотреть на отца. Осмелев, я спросила:
— Это мама?
Последовала короткая, напряженная тишина. Нет, это не она, ответил он; если мой вопрос причинил ему боль, он скрыл ее за легкой улыбкой. Нет, это была скульптура из этрусской погребальной камеры. Пятый век да нашей эры.
— Это когда мне было восемь? — спросила я, не имея никакого представления о времени.
Отец рассмеялся.
— Этрусками называли людей, которые давно, очень давно жили в районе Фиертино, откуда мы, Баттиста, родом. Они создали множество вещей, которые люди до сих пор выкапывают их земли и хранят в музеях. Эти мне нравятся особенно, потому что они никогда не… расстанутся.
Минуты перед сном отводились, как правило, нескончаемым историям о жизни в Фиертино, которые немного отличались при каждом новом повторении. Я наслаждалась, уличая его в отступлении от истины.
— Но, папа, ты говорил, что волны были серыми, а не белыми.
Тогда он касался моей руки и говорил:
— Не слишком умничай, дорогая. — и продолжал. — Фиертино был очень маленьким, но все-таки городом. Он расположился в долине к северу от Рима, первоначально населенной этрусками, народом, так любившим красивые вещи. На одном из склонов росли каштаны, на других пшеница, оливки, виноградная лоза. В нем была площадь с большой церковью, окруженная красивой колоннадой для прогулок, защищавшей от солнца. Наша семья, Баттиста, жила в Fattoria, большой ферме вблизи города, и наш дед назывался Fattore. Он управлял зернохранилищем, подвалами, масляными прессами и сыроварней. У нас был собственный виноградник, и на нем рос виноград санджовезе.[4]
Лившиеся как из рога изобилия, эти рассказы никогда не кончались, и Фиертино стал для меня полуявью-полусном. Я слушала о жарком солнце и сборе урожая оливок, об огромном особняке, ферме, на которой трудилась большая дружная семья. Я знала, что город сильно пострадал во время войны. Я слышала историю о трехногом козле, чудесном оливковом дереве, беглой невесте одного из Баттиста, и молодой жене, убитой старым мужем из-за любовника.
— Это твое призвание, — сказал отец. Он говорил в настоящем времени. Он был очень умен, мой папа. Он знал, как посеять зерно в душе ребенка. Образ проникал в глубь сознания и пускал длинные, жесткие, волокнистые, как у виноградной лозы, корни. — Пора вернуться в Фиертино. Мы оставили его слишком надолго.
Любопытно, что мы никогда не бывали там вместе. На самом деле, мой отец возвращался туда только однажды, еще молодым человеком. Мы путешествовали по всему миру, занимались делами на севере Италии, но мой отец так и не собрался отвезти меня на юг в Фиретино. Подозреваю, что одной из причин была Бенедетта, собиравшаяся выйти за него замуж. Но это уже другая история.
— Сколько раз ты об этом говорил?
Он выглядел немного оробевшим.
— На этот раз я действительно хочу поехать.
Я поднялась, чтобы уйти.
— Как насчет сентября, когда Хлоя уедет в Австралию? Тогда я буду свободна. — я поправила себя. — Я поговорю с Уиллом и Манночи. И освобожу время.
Мой отец так обрадовался, что мое сердце вздрогнуло.
— Если это получится, то большего я бы и не желал.
Я попробовала поменяться ролями.
— С одним условием. Ты обратишься к врачу для обследования. Я организую тебе прием. И тогда, обещаю, мы поедем в Фиертино.
Отец посмотрел виновато.
— Я уже был. Немного беспокоило сердце. Он выписал мне таблетки. В остальном все хорошо, Anno Domini.[5]
* * *
По дороге домой я включила радио, и музыка заполнила салон автомобиля.
«Быстро, Франческа, пока Бенедетта не отправила тебя в постель. Скажи мне, какой виноград выращивают в Тоскане?» Я потянула себя за ухо.
«Санджовезе», — прошептала я.
«Молодец, хорошая девочка. А какой красный виноград растет в Пьемонте?»
«Дольчетто, барбера, неббиоло…»
Наша замечательная Бенедетта. Она так часто ругала моего отца, за то что он напрягает мой детский мозг. «Санта Патата, Альфредо, ты жестокий человек. — Санта Патата был единственным святым, которого набожная Бенедетта позволяла себе упоминать в гневе. — Ребенок еще слишком мал». Она напрасно волновалась. Мой бедный маленький мозг очень быстро распознавал новые возможности. Во всяком случае, я достаточно быстро сообразила, что меня приглашают в жизнь моего отца. На те земли, которые французы называют terroir.[6]
Теперь я знаю, что terroir на самом деле означает верхних слой почвы, дренаж и климат. Но для меня он предполагает нечто более глубокое и важное — территорию сердца.
* * *
Вернувшись домой в Ставингтон, я припарковала машину около присыпанного у корней хвоей лаврового дерева и вошла через парадную дверь. Она мягко закрылась за мной.
— Мама, — приветствовала меня на кухне Хлоя. — Я хочу есть.
Я открыла холодильник и достала тушеную рыбу.
— Только не рыбу, — сказала она.
— Именно рыбу. Полезно для мозга.
Хлоя закусила губу.
— Когда только закончатся эти экзамены.
— Последнее усилие, дорогая, и ты свободна, как птица. В Австралии будешь есть, что хочешь. — я поставила блюдо разогреваться. — Как думаешь, Саша поест с нами?
— Наверное. Он помогает мне готовиться. — Хлоя извлекла из ящика ножи и вилки. — Ты ведь знаешь, что я люблю его, мама.
— Конечно, — быстро сказала я. — он твой двоюродный брат.
Хлоя аккуратно положила вилку на стол.
— Он так добр. И он все понимает.
Я хотела сказать своей дочери: «Пожалуйста, будь осторожна. Не вступай на опасную территорию». Нельзя сказать, что Хлое не хватало друзей, это далеко не так — они толпились в доме, требуя кофе, еды, телевизора, постели, если задерживались допоздна — но она смотрела только на Сашу. Дорогого, любимого Сашу, одетого в кожу, с его красивыми чистыми волосами, повязанными банданой, худого и костлявого, но такого прекрасного.