Лиза, жена моя, дома встречает меня.
— Что случилось-то? — спрашивает. — Смотри-кось, лица на тебе нет.
— Да топорище лопнуло, — соврал я ей.
Покурил, успокоился.
А гроза стороной прошла.
На другой день, скрепя сердце, дорубил я сосну, приволок домой, но в дело она так и не пошла. То некогда — сенокос как раз начался, то опаска какая-то останавливала. К осени бревно высохло так, что сердцевину видать. Куда ж такое приспособишь?
И дал я зарок — не рубить дерева в смологон, да и никто из настоящих плотников этого не делает. Лес заготавливают зимой, когда дерево спит. Тогда и вины на тебе меньше, и древесина прочней, не будет лопаться, высыхая…
Выключил я рубильник да трусцой назад, к артели. Собрались все в красном уголке, сидят, грозу пережидают. Спорят, кому какое время года по сердцу, на деда Никифора насели.
— И не говорите без толку, — сердится дед. — Запоздалая молодость в вас бродит. Ве-есна-а!.. Што — весна? Пора желторотых, беспечных. А у них одно на уме — лишь бы потискаться, благо што сами ничего не видим. Вон пойди к реке да попробуй на лягуху не наступи. Друг на дружке сидят — ступить некуда. Сонные, жирные, ногой пни — она и ухом не ведет. Одно на уме — любовь.
— Да чем плохо-то, дедко?
— А тем и плохо, што окромя любви ничего в голове нету. Ию швыряй, топчи, а она любовну песню токо и знает. Што животное, што человек в это время вислоухи да беззащитны.
— Сказал уж… Сам отлюбил, так и никому теперь нельзя, — сердито вставила Феня. — Любовь-то жизнь дает.
— Ишшо поглядеть надо, каку таку жизнь. Да можа така жизнь, што лучше б ей и не было.
Тут старику никто не перечит. Кто-то согласен, памятуя о своих ли, чужих ли неудавшихся детях, кто-то просто опасается возразить, потому что это только масла в огонь подольет — дед совсем раздухарится, перейдет на личности, будет всех в грехи носом тыкать. А кто без греха, особенно для языка без костей? Но ему не скажи, что вот, дескать, ты, дед, детей настрогал, все выросли и о тебе забыли, и приходится теперь тебе на восьмом десятке самому на хлеб зарабатывать. В общем-то дед Никифор о своей болячке и говорит, только переносит ее на других. Мы всегда любим ругать в людях то, что сидит в нас самих.
— Выходит, дедко, весна не для тебя. А какое время года тебе милей?
— Мне осень по сердцу.
— А почему осень?
— Помереть хочу осенью.
— Ну-у! Да разве смерть выбирает?
— Не выбирает. Верно. Но я хочу и бога прошу об этом: пошли смередушку, господи, осенью на раба твоего Никифора! — дед перекрестил свое маленькое, скукоженное, как засохший лапоть, личико.
— Да зачем осень-то?
— А вот сами рассудите. Летом если — так протухну на другой день и деток не дождусь. У вас — страда, оторваться на похороны недосуг. Зимой тоже нехорошо. Могилу будут копать — проклянут, оставлю по себе худу память.
— Ну, а весной почему ж?
— И весной нельзя. Сезон токо начат. Обидно, если что… Досмотреть надо до конца.
— Да чего ж смотреть-то, если лягухи житья не дают, — подначила Феня.
Да зря подначила, потому что дед наскочил на нее, кулачком затряс, валенком в галоше запритопывал: дескать, Феня ему смерти скорой желает. Тут все принялись его уговаривать еще пожить, насилу успокоили его, борону эдакую, отправили домой досыпать перед ночью.
За разговорами не заметили, как ушла грозовая туча. Но не разъяснело, спускалась с неба теплая невесомая паморока, туманила помолодевшие дали.
Рабочий день кончился, надо было по привычке спешить домой, к нескончаемым делам по хозяйству, чем больше которые делаешь, тем больше их прибавляется. Сегодня глаза были повернуты в другую сторону — в лес, на реку. Туда-то я и направлялся. Из-за спины долетал разговор уходящей в деревню артели.
— Земля раздалась! Теперь зелень попрет. Да дедку-то с того еще жизнь горчей.
— Весной, говорит, нельзя помирать…
— Брешет. Можно и весной, да неохота.
— Само собой, брешет. «Смередушка моя, смередушка моя». Долдонит уж который год. Весна подойдет — до осени бы, думает, протянуть, посмотреть остатний разок. Осень подошла — опять не слава богу, тепла б дождаться.
— Да что ж его ругать за это? — звонко прорезался Фенин голос. — Всякому жить охота.
— Мы как раз об этом и говорим. Шла-шла да и проснулася. Пускай только не хитрит… — ответили ей, и уже ничего больше нельзя было разобрать.
Впереди в соснике закуковала кукушка, тоже первая нынешней весной. Прокуковала раз, другой, третий, но кто-то, видно, спугнул ее, потому что она вдруг заполошно закаркала молодой вороной и полетела на новое место. Маловато она мне годков наобещала и куковала не в затылок, а прямо в лицо. Говорят, если в лицо, то все лето будешь слезами умываться. Но это меня не расстроило.
На лесных тропках курился парком уцелевший снег, рядом в тепле и сырости толкли гущу первые комары, обещая благодатные дни, а по заводям лаяли собачьим лаем, гудели, как трактора на пахоте, ожившие лягушки. Дальний олешник, обозначивший берега реки, потерял чистоту тона, к сиреневому чуть заметно примешался желтоватый цвет — в грозу лопнули почки. Напряги слух и услышишь, как скрежещет палый прошлогодний лист, поднимаемый растущей головкой подснежника, как шелестит на черемухе зеленый тугой жгутик, разворачивающийся в листья…
За один день весны столько обнов, столько движения, сколько и за месяц не снилось другому времени года. Разлюбишь весну — значит, состарился, собрался на тот свет, как дед Никифор. Хотя… и он никуда не собирается, особенно в эти дни. Старость лукава в боязливости своей, готова обхитрить природу, по обхитряет самое себя.
Сергей Фролов
ЗОЛОТАЯ НОЖОВКА
Рассказ
Возле прорабской на строительстве объектов рудника «Глубокие горизонты» — небольшая столярная мастерская. Походная, на полозьях. Зайдешь в нее со света — тебя во мраке обдаст визгом циркулярной пилы и горьковатым смолистым запахом опилок.
Усердствует тут столяр Вязовцев. Все его зовут — дядя Федя. В работе самозабвенен, как ребенок в игре. По смуглым худым щекам, по впадинам на висках текут струйки пота, спина слегка исходит паром. В карих запавших глазах — добрый блеск азарта, задора. Можно бы сказать, если не бояться «высокого штиля», — вдохновенный блеск.
— Чавой-то у тебя? — спрашивает он своим пермяцким выговором.
— Да вот, топор насадить…
— Ложи. Сейчас, ментом.
— Дядя Федя, — вбегают девчата-штукатуры с полутерками, — наладь.
— Ах, чтоб тебя намочило! Давайте сюда.
И так целый день — кому лопату насадить, кому у ножовки развод сделать, третьему — третье. И это кроме основного задания прораба — изготовления всевозможных рам и фрамуг, плинтусов, обналички. В столярке у него строгий порядок. Боже упаси, чтоб он кого из плотников, которые работают в бригадах, допустил к своему инструменту. Все у него наточено, отлажено. И все на своих местах.
В этот день не раз заходила хоздесятница участка. То ей нужно первомайские плакаты прибить на видном месте, то у прораба в шкафу еще одну полку добавить для чертежей. Вязовцев, одевшись, старчески торопко выбегает с инструментом, и худые его ноги смешно вихляются в голенищах сапог.
Где-то во второй половине дня хватился своей ножовки, но сразу не нашел. Что за шутка? Всегда же под рукой была! Туда, сюда — нет нигде! И от мгновенной страшной догадки, что ножовка пропала, в лицо кинулся жар и пот. Не такой пот, который струйками на висках от усердия в работе, а мелкий — солью по лицу. И колени подкосила противная дрожь. Все тут, на месте: рубанок, стамеска, отборник — ножовка исчезла. Заглянул по закоулкам, — может, куда сунул в забывчивости; переворошил стружки, опилки на полу, — может, обронил. Нет нигде, как сгинула.
Сел в бессилье на чурбак и начал костерить вгорячах всех и вся:
— Эт ведь, когда я выбежал из столярки, кто-то упер! Да чтоб ему руки-ноги… Лучше б мне палец оттяпал, чем лишиться такой-то пилы. Ведь ей же цены нет! Где теперь искать? У плотников? Это они, больше некому!