Я подходила к общежитию, но в его окнах не горел свет, хотя уже темнело. Что-то случилось с электричеством. В темном вестибюле сидел Рэмир. Поздоровавшись, спросила, почему он тут сидит.
— Я жду Галю Светлову.
Галя — его землячка. Я пообещала пригласить ее, но он ответил, что Гале уже передали, она знает.
Если бы он сказал правду, что ждет меня, мы побродили бы по аллеям института, прекрасно бы провели время, но он не ожидал увидеть меня, идущей с улицы, растерялся и постеснялся признаться.
Но кроме комсомольского бюро и совместного выполнения общественных поручений, мы постоянно встречались на лекциях, а также на репетициях: наш хор пел под их оркестр. Самодеятельность давала концерты не только в стенах своего института. Часто, загрузив автобус музыкальными инструментами, мы с шутками и песнями мчались по городу давать концерт в какое-либо предприятие или учебное заведение. Нашей самодеятельности выпадала честь выступать и на сцене саратовского оперного театра, когда там был партийный пленум и приезжали члены ЦК КПСС из Москвы.
Нас с Рэмиром все чаще видели вместе. Лично мы считали нашу дружбу чисто товарищеской, а со стороны другим она воспринималась, как любовь.
Однажды мы в общежитии погасили уже свет и легли спать. Вдруг из самого дальнего угла нашей большой комнаты послышался голос Ани Щукиной:
— Тамара, а ты хоть знаешь, что у матери Рэмира туберкулез?
Я знала. Он рассказывал мне об этой почти неизлечимой болезни, которая то затихала, то обострялась вновь. Слово «туберкулез» мне было знакомо чуть ли не с пеленок. Позже мама вспоминала о том, что она выходила за дядю Андрея Яшкова после Махачкалы. Ей не хотелось распространяться, что первый раз она за него вышла до поездки в Дагестан, когда мне шел третий год. Все знали, что он болен туберкулезом, мне запрещали брать у него гостинцы, когда он не был еще женат на маме, но заходил к нам. В их большую семью, куда мама вышла за него, меня не отдали. Во-первых, опасаясь заразить, во-вторых, оттого, что мама работала в суде и выезжала порою на пять-семь дней в деревни с сессией суда. На Лачиновке, где мне было все привычно, где все любили меня, конечно же, мне было хорошо. Но я скучала по маме. А она тоже не была по-настоящему счастлива, оторвав меня от своего сердца. Я и теперь отлично помню ясельки у переулка, откуда начиналась Тенишевка, улица, где жила мама у Яшко-вых. Бегать повидаться со мной на Лачиновку было далековато, и она прибегала в ясли.
Жизнь у Яшковых, видимо, не складывалась, но больше всего не ладилось с работой рядом с самодуром Грачевым. Она была на грани какого-то срыва, и родные уговорили ее уехать с ними в Махачкалу. Этот преддагестанский образ жизни она не любила вспоминать особенно и оттого, что ее упрекали частыми замужествами. Когда и Махачкала не принесла ей счастья, дядя Андрей убедил ее, что здоровье его наладилось и жить они будут отдельно от его большой семьи. Но счастье их было коротким (если его можно было назвать счастьем). Я была уже первоклассницей, за все годы от мамы отвыкла. Да она и не настаивала на сближении из-за ее больного мужа. Уже большая девочка, я почти ежедневно слышала о его страданиях, о том, как съедала его страшная болезнь — туберкулез, как терзалась мама, с какими мучениями дядя Андрей ушел из жизни.
А через четыре года ужас этой болезни обрушился снова: смерть Лиды, ее медленное угасание и мучения.
Может быть, это страшное слово «туберкулез», которого я боялась с детства, сблизил меня с Рэмиром-студентом, потому что я очень жалела его из-за матери. Но это слово и развело меня с Рэмиром-мужем, потому что я очень боялась за детей, которые для меня дороже личного счастья.
А пока еще мы были студентами и очень симпатизировали друг другу.
Помню день городских выборов. Они проходили и в вестибюле нашего института. За организацию, порядок и проведение выборов отвечал наш факультет. Рэмир, как комсомольский секретарь, волновался, следил за дисциплиной и прочим. А вечером ему предстояло играть в оркестре на танцах. Периодически, когда музыканты отдыхали, включали радиолу. Он пригласил меня танцевать.
— По-моему, ты с ног валишься, ты такой бледный. Ты ведь очень устал, потому что у тебя, я знаю, был трудный день.
Его тронули эти слова:
— Никто никогда не замечал, что я устаю. Никто не говорил таких слов, только ты. А я действительно выдохся. Ты не против, если завтра вечером я зайду за тобой, и мы просто погуляем, отдохнем.
Я была не против. И в этот вечер он рассказывал о себе, о том, что в 1937 году арестовали отца, о том, что мать в юности была больна туберкулезом, потом будто бы все затихло, но с 1946 года все обострилось. Работает она судьей и очень любит общественную работу. Домашнее хозяйство ведет няня.
А я рассказала ему все о своих родных: о маме Наташе, воспитавшей меня, и о маме, которой очень не везло в личной жизни, хоть и не по ее вине, что на каникулы езжу в новую семью мамы, но больше времени провожу в своем прежнем доме, где родилась, и который считаю единственно родным и очень его люблю.
После этих откровений все свободное время мы стали проводить вместе. Часто вместе стали заниматься в читальном зале нашей библиотеки.
— Не хватит ли на сегодня грызть науку?
— Пожалуй. Только давай выходить не вместе, а по одному. Выходи первая, — говорил Рэмир.
Я обижалась, потому что не понимала, чего он стесняется. Про-дружив весь третий курс, ежедневно встречаясь и вечерами, мы ни разу не поцеловались. Так чего же он стыдится?
— Понимаешь, я деревенский. А у нас принято прятаться, скрываться, чтоб никто не догадывался, — смущенно оправдывался парень.
Очень тепло относясь ко мне, он даже и не представляю, когда бы отважился первый раз поцеловать, если бы этому не предшествовала разлука: их группа готовились в Белгород на практику, наша — продолжала сдавать экзамены. Пятого июня на экзамене за строительные машины я получила тройку — впервые за все годы.
— Что случилось? — спросил меня Рэмир, ждавший меня за дверью, видя на лице горе.
— В свой день рождения преподнесла себе подарок на экзамене — тройка. Впервые.
— Так пересдай ее.
— Не стоит. Не люблю я эти винтики, гаечки, тормоза, рули и так далее.
— Все равно не унывай. И давай куда-нибудь отправимся часа через два.
Но ни через два, ни через четыре часа он не появился. И мне было горько в день рождения.
Появился он лишь вечером. Бедняга искал деньги, а потом ездил в центр за подарком. Он протянул мне коробку цветных карандашей и… нож.
Я обалдело смотрела на подарок, особенно на ножик:
— А что я им буду резать?
— Да вот эти, — говорит, — карандаши точить. Я ведь не соображаю, что бы тебе понравилось. А чего бы ты хотела сама?
— Наверное, одеколон, — призналась я.
На другой день Рэмир подарил мне одеколон «Виноград». Это был дешевый одеколон, копеек за сорок. Но оригинальный флакончик напоминал собой гроздь винограда. Прошло столько лет, но наверное, я бы и теперь узнала его запах с закрытыми глазами, запах нашей беззаботной счастливой юности и чистой дружбы. Пустой флакончик хранился много лет, и им долго играла наша дочка Люда.
Мостовики уехали на практику, и я затосковала. Но заканчивались экзамены и у нас. Кто-то вбежал в аудиторию и прокричал:
— Есть желающие в Белгород? Идите и записывайтесь.
Я с радостью записалась, также попали в эту группу еще несколько человек из нашей комнаты.
Рэмир был рад моему приезду, но, пожалуй, слишком: вместо того, чтоб пойти навстречу, он закрылся с головой в простыни и одеяла. Это было для всех странно. Редко, правда, но странности у него проявлялись и позже. Помню случай, когда мы уже из Пензы переехали в Орск, часто ходили в Дом культуры «Строитель» в кино. И вот, собираясь однажды в очень жаркое (по-орски) лето в кино, он стал на туфли натягивать галоши.
— А что это ты делаешь? — спрашиваю.
— Да вот не налезают почему-то.