Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Рубанов Андрей ВикторовичНосов Сергей Анатольевич
Лорченков Владимир Владимирович
Слаповский Алексей Иванович
Аксёнов Василий Иванович
Кивинов Андрей Владимирович
Матвеева Анна Александровна
Богомяков Владимир Геннадьевич
Попов Валерий Георгиевич
Курицын Вячеслав Николаевич
Етоев Александр Васильевич
Константинов Андрей Дмитриевич
Москвина Татьяна Владимировна
Елизаров Михаил Юрьевич
Мелихов Александр Мотельевич
Бакулин Мирослав Юрьевич
Бояшов Илья Владимирович
Фрай Макс
Левенталь Вадим Андреевич
Иличевский Александр Викторович
Постнов Олег Георгиевич
Шаргунов Сергей Александрович
Кучерская Майя Александровна
Козлов Владимир Владимирович
Водолазкин Евгений Германович
Галина Мария Семеновна
Садулаев Герман Умаралиевич
Крусанов Павел Васильевич
Романова Наталья Игоревна
>
Русские женщины (47 рассказов о женщинах) > Стр.54
Содержание  
A
A

Меня зовут Клим, я филолог — преподаю русский как иностранный. Но это не важно, поскольку для меня в этой истории места нет — ну разве только в виде тени выведенного за рамку косвенного обстоятельства. Так что и сказанного довольно. Даже с избытком. А представился я лишь потому, что должны же, в конце концов, меня как-то звать и чем-то же я должен заниматься.

Да, и вот что, пусть никого не введёт в заблуждение оговорка, сделанная в начале: она не горлобесие, не озорной выверт и уж тем более не формализм учёного ума. Дело в том, что временами Варя действительно переставала не только есть, но едва ли не в буквальном смысле переставала быть. Взмывала ввысь и растворялась в небесном сиянии, а с нами хранилась лишь скучная тень, какую бросает на земле оторвавшийся от неё самолёт. Словом, порой — это случалось редко и не по расписанию — она словно бы на время развоплощалась, но лишь наполовину, не до финального конца. Если вера даёт нам надежду, что мы сгниём только отчасти, в прах обратится бренное, то тут всё выходило наизнанку. Происходило странное, пугающее разделение: тело её оставалось в целости, но лампочка перегорала, свет в нём угасал, и оно определённо было уже не Варя. Как это описать? Нет, это больно, это нельзя, это невозможно видеть…

Мы познакомились с Варей давно, на излёте той эпохи, когда слова «пятиалтынный» и «двугривенный» имели не только смысл, но и возможность обнаружить под собой предметное означаемое. Юность, первый (или второй, хотя, возможно, и третий) опыт любви — выплеснув через край огненную лаву, он тихо и мирно завершился доверительной и бесстыдной дружбой, какая возможна между бывшими любовниками, имеющими общую секретную память и сохранившими тёплые чувства друг к другу. Тогда мы были студентами, только она училась на французском отделении. Наверное, в ту пору мы всё же любили друг друга не в полную силу (от нас, разумеется, интенсивность наших чувств ничуть не зависит), потому что, когда любишь без памяти, души не чая, а потом эта страсть проходит, — в сердце остаётся пустыня, горелое место без всяких следов нежности. А между нами, повторяю, сохранилась дружба, граничащая с предосудительной привязанностью.

Потом лихие времена болтали её по свету: Варя организовывала продажу русских книг во Франции, работала переводчиком русского Красного Креста в Мали, с группой французских киношников, тоже в качестве переводчика, обследовала Байкал — те снимали фильм о природных феноменах, — сезон или два работала детским горнолыжным инструктором в Хибинах. И всё это — словно бы между прочим, мельком, ненадолго. То же и с увлечениями — вязание на спицах, мотоцикл, провансальская кухня, Игнатий Брянчанинов, фотография. В промежутке между Мали и Байкалом она успела выйти замуж за живописного философа-панка, аспиранта кафедры онтологии познания, и со скандалом развестись, вынеся из водоворота семейной жизни в качестве трофея татуировку скорпиона на ягодице, склонность к философским обобщениям, внимание к парадоксам, металлическое колечко в брови, два аборта и неисцелимую ненависть ко всем подонкам на свете, какие бы попугайские перья они ни вплетали себе в хвост и в гриву.

При этом — редкое качество — у неё был врождённый иммунитет ко всякого рода авангарду, к дуновениям интеллектуальной моды, к ужимкам посредственностей, кичащихся своей причастностью к некоему передовому идеалу, скрытому от профанов и не вполне доступному неофитам. Варя издалека чувствовала фальшь заносчивых снобов, толкующих о последних писках передовых художественных стратегий, а на деле неспособных различить согласование, управление и примыкание не то что в хрестоматийном тексте — в периоде собственной речи. А уж казалось бы, чего проще? Согласование — мать и дитя: куда смотрит одна, туда и другой; управление — патриархальный домострой: велено — исполняй; примыкание — любовники: каждый сам по себе, но связаны трепещущими узами…

Учитывая упомянутое качество, может показаться странным, что аспирант в кожаной куртке, усеянной заклёпками и проколотой английскими булавками (в целях эпатажа он был способен съесть таракана, украсть в магазине селёдку, без всяких фигуральностей сесть в лужу, а однажды даже попытался сдать Варю в аренду малознакомому человеку в обмен на шикарные вишнёвые «мартенсы»), всё же снискал на время Варину благосклонность. Значит, в нём было что-то истинное, корневое… Но нас это не заботит. Сказать по правде, обманываться Варя, как и всякая прелестница, была горазда. И вообще, ведь это только на беглый взгляд любовь выглядит беспричинной, а в действительности там всё сцеплено и взвешено — точнейшая фармакопея. Тут и упоение неоценённым дарованием, и жалость к падшим, и материнская забота о неустроенном и неумытом — всё идёт в сердечную топку, жар которой возгоняет кровь, дабы в процессе дистилляции на выходе произвести сияющую каплю нежности.

Что послужило причиной (какие ингредиенты вступили во взаимодействие и явили в итоге пьянящий дистиллят) её следующей влюблённости и второго замужества, случившегося в промежутке между Байкалом и Хибинами, — неизвестно, поскольку избранником её оказался бельгиец, и Варя, толком не устроив смотрины, улетела с ним в Льеж. Бельгиец подвизался не то по кулинарной, не то по строительной части, а в Петербург прибыл консультантом на экономический форум, где и был сражён Варей и её французским. Но — не судьба. Пожив в Европе, вскоре Варя вернулась в Россию — вновь одинокая и полная разочарований, в существо которых вдаваться никому не позволяла: в ответ на расспросы о бельгийце поджимала губы, бросала коротко: «Козёл!» — и уводила разговор в иные сферы. (По обронённым в минуты доверчивых признаний словам можно предположить, что чёртов бельгиец приглашал в гости приятеля с женой, как пару для совместного секса, и склонял Варю к цивилизованному промискуитету.) Но таково было её счастливое устройство, что ей не удавалось подолгу впадать в уныние, — затянулась и эта рана. Да и что унывать, если тебе нет и тридцати, а вокруг таинственно и привлекательно пульсирует отзывающееся на твою молодость пространство и принимает тебя в свою пёструю круговерть. Однако о замужестве она, похоже, после льежского опыта уже не помышляла.

Выше я назвал Варю прелестницей, и это чистая правда: она была чудо как хороша. Подвижная, изящно очерченная, пронизанная той лёгкостью, в которой неуловим даже малейший признак обременения беспощадной тягой земли, она всякий миг словно исполняла — в ином теле и иными средствами — воздушный танец золотисто-голубой щурки, то выписывающей в воздухе цветные пируэты, то стрелой рассекающей пространство, то, как запаянное в янтаре мгновение (ау, Фауст!), недвижимо зависающей в очарованном парении. И всё это — без малейшей опоры на грубую материю. Прозрачная глыба воздуха — вот её стихия. Мелочи, дополняющие портрет: тонко вырезанные черты, не мелкие и не крупные, а такие, как у ангелов; чистая шёлково-бархатистая кожа, одинаково гладкая на груди и на голени; соломенные волосы со светлыми прядками; большие голубовато-серые глаза, смотрящие на мир с восхищённым вниманием, — их ясный и лучистый взгляд поражал полнейшей естественностью: ни одного мазка белых теней, наносимых для имитации подобного эффекта на верхние веки и у переносицы, не было на её лице. Я говорил уже — необычайное создание.

Вместе с пятиалтынным и двугривенным из нашей жизни ушли письма — шуршащие бумажные листочки, увитые чернильными выкрутасами, само начертание которых подчас говорило об отправителе больше, нежели проступающая в них совокупная семантика. Ведь бывает почерк предательства и почерк отваги, почерк пощёчины и почерк милосердия. Поэтому и «Вертер» всегда казался мне несколько искусственным, ибо, как всякий печатный роман в письмах, не давал возможности узреть руку — свидетельство истинной подлинности. И чёрт с ним, что рука Вертера (будь она действительно рукой Вертера, а не лукавого сочинителя) строчила по-немецки, — тот или иной характер почерка, свидетельствующий о свойствах его хозяина, универсален, по крайней мере, в алфавитном письме. К тому же именно фрицам я преподаю русский. Ведь почерк изменяется вместе с нашим состоянием — когда мы счастливы, он скачет резвым козликом, когда в тоске… Однако сегодня само понятие «почерк» практически удалено из нашей жизни — заменой ему стали кассы шрифтов, закачанные в планшет.

54
{"b":"222365","o":1}