«Ночник и нужник, день чудесный, ещё ты дремлешь, друг прелестный!» — ты хохотала, как ворона. Я тебе вторил. Обрадовался — понял, чем тебя смешить. Ты на дух не выносила лирику. Я сам повадился слагать стихи, чтобы угодить циничной природе твоего смеха.
За окном идёт снежок, снежок,
Я тебя убил и поджёг.
Дурашливый хорей шёл в комплекте с девятнадцатой «Шанелью» к Восьмому марта — но ты не дождалась подарка.
А Маше я тогда ответил. Похвалил в сдержанной манере. Она воодушевилась. Выслала новые стихи: «Будильник брызжет звонами, и сон дрожит туманами».
Я промолчал, Маша также взяла деликатную паузу. В декабре, где-то на середине нашего маршрута, ты провела первую репетицию — пропала дня на два, а потом объявилась, видимо поняла, что я ещё не приручился, что не буду, одинокий, кровохаркать.
Маша поздравила меня с Новым годом. Вычурно и смешно: «Лазоревый! Вам наверняка пожелают здоровья и счастья. Я хочу, чтобы Вы запомнили меня в букете поздравлений. Поэтому желаю: пускай в следующем году рыжий поросёнок прилипнет к потолку! Знайте — я на праздник совсем одна, острижена, как бледный маленький герцог, и пью морс».
Я ответил: «Пусть рыжий прилипнет», чувствуя карамазовское, подло-стариковское копошение, похотливое паучье движение сладострастных пальцев — вот что вызвал во мне маленький герцог: одиночество, беззащитность, липкая бледность стриженого паха и алая струйка морса. Подумать только, невидимая Маша на минуту совратила меня. Но я был слишком в тебя влюблён, а гугольная поклонница просто удачно потрафила моему воображению.
Она и позже слала мне нечастые весточки. Одна такая пришла, когда тебя уже не было со мной: «Каро мио, очень беспокоюсь о Вас. Не случилось ли худого? Точнее, худой? Сама я тощая, но не терплю худышек…»
Я уверился, что Маша послана мне в утешение.
Вскоре после генеральной уборки (моя, моя вина, в чернильном гондоне я не разгадал зловещего знамения!) назначил герцогу встречу. Написал: «Маша, мы с вами знакомы без малого полгода. Давайте повидаемся». Я из шика сохранял это множественное «вы», приберегал для будущего: «Машенька, позвольте, Машенька, снимите, Машенька, раздвиньте…»
Договорились встретиться в центре, у памятника Пушкину. Накануне сошёл снег, подмокший апрель от нахлынувшей отовсюду земли казался чёрным. Пахло травяными кормами и влажной пашней — крепкие сельскохозяйственные запахи. Солнце заново училось припекать, но как-то неуверенно, странно, будто ощупывало то там, то здесь тёплыми пальцами.
Я ждал. Маша опаздывала. Я кружил вокруг бронзового сводника, высматривая тебя, моя милая, — был почти уверен, что Маша выглядит словно твоя добрая разновидность.
На пятнадцатой минуте решил звонить. Маша заранее прислала свой телефонный номер, — помню, он болезненно цапнул меня клычками: две последние цифры были четвёрками. Представляешь, милая, Машин номер, как и твой, имел оскаленную змеиную челюсть.
Маша отозвалась: «Я уже пришла, но вас пока не нахожу», — в телефоне вместе с Машиным голосом звучал тверской шум. Просигналила машина, и я услышал в трубке близнец клаксона. Маша была совсем рядом.
И тут я увидел Машу…
Не так. Я увидел её, но я даже не подумал, что это Маша. Я рыскал глазами, но она сама заговорила со мной:
— Это я, лазоревый…
Косо улыбнулась, и я понял, что Маша уже презирает меня за мою оторопь, за мой мужской испуг. Где-то в ветвях страшно расхохоталась ворона.
Если допустить, что Машины зубы были напечатаны в таймс нью роман кегль двенадцать, то два заглавных её резца были восемнадцатой верданой. К зубам у Маши оказалось бесполое лицо горбуна — привидение из моей давней бумажной фантазии. Она была похожа на скрипача, на мальчика-калеку с волосами провинциального Башмета — редкое сальное каре до плеч. Верхняя губа — как гусарская баллада: ме-ня-зо-вут-юн-цом-безу-сым, без-ос-но-ва-тель-но-зо-вут!.. Угреватый, будто наперчённый, нос. Покрасневший, в шелухе лоб. Обмётанные белым губы, точно она, как пугливая троечница, у доски поедала мел. Вывихнутые вздёрнутые плечи — помнишь, я сочинял тебе: «И вывихнуто плечико у бедного разведчика…»
Я был близок к дикарской реакции — отмахиваясь рукавами, кричать: «Что за дурацкие шутки! Где настоящая Маша?!»
— Здравствуйте, Маша, вот и свиделись, — пролепетал я. — Пойдёмте пить кофе.
А что мне оставалось делать? Я, разумеется, не взял Машу ни за руку, ни под руку, она расхлябанно плелась рядом.
— Как дела, Маша? — Я оглянулся.
Она словно нарочно отстала, чтоб дать мне её рассмотреть с головы до пят. Ну конечно же, всё было не так ужасно. Обычная некрасивая сверстница — может, чуть старше. Простенько, почти бедно одетая — в зябкий, до колен, синий пуховик с капюшоном, ниже — джинсовые штанины и промокаемые сапожки.
— Дела? Превосходны, мой лазоревый. Я прямо с похорон…
— Ах, Маша, ну почему вы не сказали, что сегодня неподходящий день для встречи? Мы бы перенесли на другое время. Надеюсь, несчастье не в вашей семье?
— И не надейтесь, каро мио! — Машины глаза воссияли. — Умер мой брат. — Она сполна насладилась моей растерянностью.
— Маша, я соболезную…
— Пособолезнуйте мне пятнадцать лет назад, когда он изнасиловал меня. — Маша мстительно оскалилась желтоватыми шрифтами. — Но я не могла не проводить его, вы понимаете? — Снова пронзительный взгляд искоса.
О господи! Бежать, прочь бежать, как Мизгирь…
Я доволок Машу до Кофе-Хаоса — ибо таков порядок.
В пятничный юный вечер почти все столики были заняты. Отыскалось место в курящей половине. Мы уселись посреди весёлых и глупых, как ёлочные игрушки, людей.
Я листал меню, Маша гримасничала, — казалось, она разминает перед боем лоб и щёки. Я предложил нам капучино, созвучное Машиной кручине.
— Два средних! — попросил я у прислужницы Хаоса.
Разговор не клеился. Маша, сложив брезгливой гузкой рот, виляла им во все стороны, точно обрубком хвоста.
Потом сказала:
— Прискорбно, лазоревый. Мы с вами видимся первый и последний раз. Вы больше не придёте…
Произнесла с такой болью. А что я мог ей возразить, милая? Она была права. От лживого «Ну что вы такое говорите, Маша, мы с вами ещё много-много раз» выручил заказ.
Маша погрузила гузку в капучино, вдруг неожиданно вернула покойного братца:
— Но вы не осуждайте Альберта, каро мио. Давайте-ка я вам покажу его…
Маша полезла за шиворот — под распахнутой курткой показался отворот пиджачка, — вытащила что-то вроде плоского кожаного портмоне, достала фотографический ломтик три на четыре. Со снимка смотрел пучеглазый базедовый башмет, отдалённо схожий с Машей.
— Он был старше меня на три года. Имел дивный талант к математике. Но из армии вернулся законченным шизофреником. Его там изнасиловали, лазоревый. Он пытался покончить с собой, а в результате надругался надо мной. Мама чуть не умерла, когда узнала. Мы никуда не сообщали — оставили в избе весь этот сор. Но я его простила!..
Маша говорила излишне громко. Её бравый рассказ, вероятно, был слышен соседним столикам.
Маша ринулась ртом в чашку, будто в пучину, вынырнула с густой кофейной бахромой на губе.
— Он скончался от рака поджелудочной. Это произошло из-за тех ужасных таблеток, которыми его пичкали. Он чудовищно растолстел, у него вылезли все волосы…
За ближним столиком произнесли:
— Усы как у ёбаной лисы! — Юные голоса расхохотались.
Маша почему-то приняла «лису» на свой счёт. Она утёрла усатенькую губу и, взяв капучино, пошла на врага. Я не успел ещё ничего понять, как Маша, выкликнув отчаянное междометье, плеснула в грубиянов. Я одеревенел от неловкости.
Милая — и смех и грех. Зазвенели ложки и блюдца. Опрокинулись два стула. Пострадавшая — смешливая девица в белой кофте — сидела, точно после выстрела в грудь, растопырив глаза и руки. Её соседка восклицала: — Оля-а! Оли-ичка-а! — и удаляла салфеткой капучиновые раны. Маша, похожая на тютчевскую Гебу, потрясала громокипящей порожней чашей. Дружок раненой девицы отряхивал брючину. Вся курящая резервация, вначале онемевшая, загомонила: что такое, что за ужас? Прислуга Кофе и Хаоса уже спешила на погром. Измаранный дружок двинулся было к Маше — нерешительное лицо его выражало «казнить нельзя помиловать». Вдруг остановился, поражённый: Маша вращала головой, как пращой. Приоткрыла рот и повалилась. На полу принялась содрогаться, изо рта показалась негустая слюна, словно Маша выпускала на волю выпитое пенное капучино. Кто-то крикнул, что нужно срочно вызвать «скорую», соорудить кляп, чтобы Маша не прикусила язык.