Один раз этот старичок даже выловил меня возле корпусов, взял за пуговицу и завёл пространный разговор о разврате, легкомысленности, хитрости и коварстве женщин, о мужском достоинстве, о падении нравов и даже о группенсексе, а закончил скорбной повестью о пагубном триппере, страшном сифилисе и последующем неизбежном простатите. Но всё это было воспринято мной хладнокровно, ибо я был влюблён и отрешён от всего земного. «Блей себе дальше, старый козёл», — думал я, глядя с презрением на его пожелтевшую, словно залитую мочой, панаму и от всей души желая, чтобы он провалился сквозь землю или онемел.
Она во время этих осад вела себя стоически, не подавала виду, что всё это смешит и коробит её, вела себя со мной на равных, и мы весело общались, несмотря на то что я, конечно же, успел сделать неуклюже-безуспешную попытку: улучив момент, когда Аслан уехал в город, я завлёк её в комнату, раскупорил бутылку вина, стал неловко угощать, затем так же неловко попытался обнять её, но, наткнувшись на вытянутые руки и немного поборовшись с ними (руки были чугунные), чуть не обезумев от стыда и отчаяния, выкрикнул по-идиотски:
— Но могу ли я надеяться? — на что получил щелчок захлопнувшейся двери.
После её ухода я выпил с горя всю бутылку, добавил с Асланом; потом была поездка за выпивкой, какие-то дикие танцы в неизвестном санатории, ссора с местными, драка, так что до постели я доплёлся утром — без памяти, босиком и в синяках.
Но времени на отчаяние не было — на турбазе объявили о походе.
Аслан, попросив у меня очередную пятёрку, пообещал отдельную палатку, многозначительно добавив при этом:
— Горы, костёр, река… Там и оформишь свою любовь… Понял? Они все вначале «нет-нет» говорят, а потом «да-да, ещё-ещё, давай-давай» кричат, так что не бойся, всё будет правильно!
Несколько дней прошло в сборах и суете.
Вечером перед походом мы сидим на пляже. Над нами движется клочковатая темнота. Откуда-то слышны голоса, смех, треньканье гитары. Шуршит галька. Я тянусь к её лицу, словно под гипнозом целую его, хотя внутри всё рушится, переворачивается: обнять бы её десятью руками, зарыться в неё или растворить в себе!..
Прожектор с далёкого поста чертит белую линию по пляжу.
Она что-то шепчет, отвечая на поцелуй.
И опять белый луч беззвучно подводит черту.
«Неужели?» — по-глупому не верится мне в счастье.
Я пытаюсь обнять её крепче, но она мягко отстраняется:
— Не сейчас. Я так не могу, я постепенно чувствую зерно человека…
Над этой странной фразой я думаю полночи, наблюдая за тенями на потолке и представляя себе поход, и что-то жутковато-мучительное чудится мне… Она только постепенно чувствует зерно человека… Что это значит?.. И будет ли она в горах уже чувствовать?.. Или ещё нет?..
Утром я тайком перекладываю из её рюкзака к себе тушёнку, картошку и термос с чаем. Она замечает манёвр, улыбается и, приложив пальцы к губам и глазам — это какой-то знак, — отходит.
Я понимаю, что нечего всё время вертеться возле неё, и сажусь в другом конце кузова. Горланю вместе с остальными песню, ору вовсю, размахивая руками и ловя её взгляды. Вдруг думаю: «Я люблю её!..» — и замолкаю, порабощённый этой мыслью.
Ухабистая дорога шла в гору. Иногда под колёса попадали большие камни, грузовик трясло и встряхивало, открытый кузов был полон пыли, и я в душе стеснялся перед ней за эти неудобства. Позавтракали на ходу и через пять часов добрались до цели.
Тёмный дом с пустыми рамами (но с крышей) стоял неподалёку от реки. Перед ним — вытоптанная площадка. Кто хотел — мог размещаться в доме, остальные начали ставить палатки.
Аслан, выбрав место на пригорке, помог вбить колья, укрепить столбы, растянуть брезент.
— Спи тут один. Или вдвоём. Никого не касается. Понял?.. — И подмигнул.
Она устроилась с пожилой москвичкой в доме, шепнув на мои просьбы поселиться со мной в палатке:
— Не надо, так лучше, поверь. Ты же один? Ну и всё, посмотрим, — опять задав загадку этими словами, ибо «ну и всё» — это хорошо, а «посмотрим» — это плохо…
Но, несмотря на это, я был полон энергии. Радость заставляла совать нос во все лагерные дела. И я не задумывался над тем, как должен вести себя настоящий мужчина в походе, и был сразу всюду: где собирали хворост, выкорчёвывали камни для очага, мыли котлы для риса, прилаживали к дубу лампочку, ставили движок. Я суетился и сновал взад-вперёд, стараясь не очень часто сталкиваться с ней, но странно: куда бы ни несли ноги — всюду она!.. Несколько раз порывался услышать окончательное «да», но в последние секунды, страшась, не рисковал и только мучительно сновал где-то возле неё, как на невидимой цепи.
Приближался вечер. Было жарко. Все отправились перед ужином на речку.
Я ищу её глазами. Вот она, выше по течению, одна, входит в воду. Тихо бреду туда, насвистывая какой-то мотивчик, а потом появляюсь из кустов и прыгаю в реку.
Вода холодна. Стоит визг. Изрядно продрогший, я не считаю возможным выйти на берег раньше её. А она с безмятежным лицом плещется и плавает. Наконец растираю ей спину тяжёлым махровым полотенцем и вдруг, волнуясь и не выдержав, несмело целую её в плечо. Она поворачивает голову и проводит ладонью по моей щеке. А я почему-то не осмеливаюсь вторично поцеловать её и только шепчу в мокрые волосы, пахнущие водой:
— Я в палатке один… Придёшь ночью?.. — На что она, чуть помедлив, кивает.
И этот кивок запоминается на всю жизнь.
В лагере собирают деньги на водку. В стороне на камне сидит сухая чёрная старуха и чертит палкой на земле.
— Что за ведьма? — вполголоса спрашиваю у Аслана.
— Водку продаёт. Тут, на горе, живёт. Мы всегда в походе у неё берём — хорошая водка, домашняя чача. Эй, ребята, кто пойдёт с ней?.. Ладно, иди, — разрешил он мне, — только смотри ничего не пей там, понял?! Парня крепкого возьми, вон Иван без дела сидит! Пусть он бочонок несёт… сюда десять литров идёт, тут тридцать рублей. И сразу обратно — скоро ужин, понял? Люди пить хотят!
Старуха, заметив, что деньги собраны, молча поднимается, машет рукой, подбирает подол и движется к лесистой горе. Мы с Иваном спешим следом.
Тропинка, багрово-сизая от прели, шла вверх. Старуха не сбавляла шаг и всё больше отрывалась вперёд. Наконец села ждать нас. Красные и взмокшие, мы с трудом достигли опушки. Глаза у старухи были очень странные — как будто не от старого и морщинистого, а от молодого и свежего лица.
Тропинка вилась всё дальше. С трудом тащились мы по ней, в душе моля чёрный подол хотя бы замедлить ход, если не остановиться. Но подол, издеваясь, удалялся всё дальше.
Вскоре я увидел просветы в деревьях. Это означало конец подъёма.
Так и оказалось. Рывком, на одном дыхании одолев последние метры, мы вылезли на кукурузное поле. За полем — двухэтажный дом на сваях. На балконе можно разглядеть сидящих у перил двух парней и седого старика.
Мы вежливо поздоровались. Старик ответил на непонятном наречии, парни молча подали ладони-лопаты. Горбоносая девушка в чёрном балахоне и косынке неслышно шмыгала в кухню и обратно, принося вилки, стаканы, соль, блюдо с помидорами и огурцами, дымящееся мясо. Казалось, что нас давно уже ждут.
Коренастый Иван хотел отдать деньги и отправиться с водкой назад, но старуха быстрыми жестами дала понять, что это успеется, а вначале надо к столу. Сама она с канистрой юркнула в комнату. Двигалась она с такой быстротой, будто в ней сидел дьявол, и я видел, как светились её глаза из тёмной комнаты.
Мы попытались отказаться, но наша решимость исчезла в душистом паре от фаршированных овощей.
— Посидим немного — и пойдём!
— Конечно, чего рассиживаться…
Неизвестно, как в руках у старика появился графин. И скоро возник ещё один. Водка была мягка, пахуча, мы выпили несколько стаканчиков. Где-то в небе, треща, вспучился и подал голос молодой летний гром. За балконом закрапало, словно напоминая нам о поручении, но мы пили, не чувствуя, как пьётся, и ели как волки.