— Руки вверх!
Тот лишь презрительно хмыкнул:
— Вы, господа хорошие, кого своими вязовыми сучками напугать хотите? Стреляйте, коли духу хватит, охотно отдам жизнь, как герой, за родную землю!
Тут Сунь Ху нажал на курок. Раздался грохот, взвился желтоватый дымок, ручка маузера переломилась, между большим и указательным пальцами Суня выступила кровь, в воздухе разнёсся запах селитры. Ян Седьмой струхнул, личико побледнело, и через какое-то время он уже, стуча зубами и глядя на опалённую дыру в куртке на груди, лопотал:
— Вы взялись за дело по-настоящему, уважаемые!
На что брат бросил:
— Революция вам не дружеская пирушка, а грубая сила.
— Я тоже хунвейбин, — заявил Ян Седьмой.
— Мы — хунвейбины Председателя Мао, — сказал брат, — а ты вот что за хунвейбин — это вопрос.
Ян хотел было поспорить, но брат приказал братьям Сунь доставить его под конвоем в штаб для критики и разоблачения, а хунвейбинам изъять разложенные у дороги куртки.
Собрание по критике и разоблачению Яна Седьмого шло всю ночь напролёт. Во дворе развели костёр, на дрова пошла расколотая мебель — её пришлось доставить из своих домов деревенским «подрывным элементам». В огне оказалось немало предметов из драгоценного сандала и розового дерева. Такие собрания с кострищами проходили каждый вечер; снег на крыше растаял, а двор покрывала жидкая, чёрная как вороново крыло грязь. Брат понимал, что дровам, которые можно реквизировать в деревне, придёт конец, и тут у него появилась блестящая идея. От некоего Фэн Цзюня — тот исходил все северо-восточные провинции, и лицо его было исполосовано шрамами, как тигриная шкура, — он слышал, что из-за маслянистости у хвойных горят даже молодые побеги на вершинах. И он отправил деревенских «подрывных элементов» под конвоем хунвейбинов рубить сосны за школой. Их посрубали одну за другой, притащили на двух имевшихся в деревне тощих клячах и сложили на улице у штаба.
В ходе разоблачения Яна Седьмого осудили за капиталистическую деятельность, за то, что он поливал грязью революционных «маленьких генералов» и замышлял создание реакционной организации. Побили, попинали и вытурили со двора. Куртки на меху брат раздал стоявшим на ночной вахте хунвейбинам. С начала революционного подъёма он спал в бывшей конторе большой производственной бригады, ставшей теперь штабом. С ним всегда были «четверо стражей» и с десяток верных прихвостней. В конторе устроили лежак на полу, набросав соломы и расстелив пару тростниковых циновок. В дело пошла пара десятков курток на меху, и по ночам было очень даже уютно.
А теперь позвольте вернуться к тому, что я рассказывал раньше. Большую куртку, в которой мать походила на выкатившийся ларь для зерна, послал моей сестре брат, потому что в первую очередь она лечила хунвейбинов, а потом уже всех остальных в деревне. А та, как заботливая дочь, и передала куртку матери, чтобы защитить её от холода. Мать бросилась перед братом на колени и, взяв его за руку, расплакалась:
— Что с тобой, сынок? — Лицо брата было багровое, губы растрескались, из ушей тёк гной с кровью — просто мученик. — Твоя сестра, где твоя сестра?
— Сестра принимает роды у жены Чэнь Дафу.
— Цзефан, — взмолилась мать, — сынок дорогой, сбегай за сестрой…
Я посмотрел на Цзиньлуна, на хунвейбинов, оставшихся без предводителя, и сердце заныло. В конце концов, мы сыновья одной матери, хоть он и ведёт себя высокомерно, я ему отчасти завидую, а ещё больше восхищаюсь, понимая, что он человек талантливый, и смерти его никак не хочу. Я пулей вылетел со двора, выбежал на улицу и, пробежав двести метров на запад, свернул на север, в переулок, где стоял первый от дамбы двор — трёхкомнатный дом, крытый соломой, окружённый земляным валом. Здесь и обитал Чэнь Дафу с семьёй.
На меня с яростным лаем бросился их пёс, худющий — кожа да кости. Я бросил в него подобранным кирпичом, попал по ноге, и он с жалобным воем ускакал на трёх ногах назад в дом. Оттуда с воинственным видом и дубинкой в руке показался сам Чэнь Дафу:
— Кто мою собаку ударил?
— Я твою собаку ударил! — грозно сдвинул брови я.
Узнав меня, этот огромный, как чёрная железная пагода, здоровяк тут же смягчился. Важность вмиг слетела, и он выдавил подобие улыбки. С чего бы ему меня опасаться? А потому что у меня против него было кое-что. Я видел, чем он занимался в ивовой рощице у реки с У Цюсян, женой Хуан Туна. Та зарделась и, согнувшись в поясе, побежала прочь, даже таз с бельём и валёк оставила. По реке поплыло что-то из одежды в цветную клеточку. А Чэнь Дафу, затягивая ремень на штанах, пригрозил: «Скажешь кому, прибью!» — «Боюсь, Хуан Тун прибьёт тебя раньше», — ответил я. Тот сразу сменил тон и принялся уговаривать, пообещав выдать за меня племянницу жены. В памяти тут же всплыла эта светловолосая девица с маленькими ушками и вечными зелёными соплями под носом. «Вот ещё, — фыркнул я, — на кой мне эта рыжая. Лучше один всю жизнь проживу, чем с такой уродиной!» — «Ха, паршивец, ты нос-то не задирай. Сказал, что выдам за тебя эту дурнушку, так и будет!» — «Тогда лучше найди булыжник и забей меня до смерти», — заявил я. «Давай, дружок, заключим соглашение, — предложил он. — Ты никому не рассказываешь, что видел, а я не буду навязывать тебе женину племянницу. А ежели нарушишь слово, велю жене привести её к тебе в дом и посадить на кан, а эта придурошная будет говорить, что ты её насиловал. Посмотрим, как ты тогда запляшешь!» Я прикинул: если эта уродина да ещё и дура будет сидеть у нас на кане и такое рассказывать, и впрямь хлопот не оберёшься. Хоть и гласит пословица, «стоящий прямо не боится, что тень кривая, сухое дерьмо к стенке не липнет», с таким разобраться непросто. И я это соглашение с Чэнь Дафу заключил. Со временем по его отношению ко мне стало ясно, что он побаивается меня больше, чем я его. Вот и заехал его псу по ноге, поэтому и осмелился разговаривать с ним таким тоном.
— Сестра моя у вас? Мне сестра нужна!
— Сестра твоя, дружок, у моей жены роды принимает.
Я глянул на пятерых сопливых девчонок во дворе, мал мала меньше:
— Да, жена у тебя что надо, как сука, одного за другим приносит.
— Не надо такие слова говорить, дружок, обидно это. Мал ещё, погоди вот, подрастёшь, тогда поймёшь.
— Мне с тобой лясы точить некогда, — заявил я. — Мне сестра нужна. — И крикнул прямо в окно: — Сестра, а, сестра, меня мать за тобой прислала, Цзиньлун помирает!
В это время в доме раздался крик новорождённого. Чэнь Дафу подскочил к окну как ошпаренный:
— Кто? Кто?
— С загогулиной, — донёсся слабый женский голос.
Чэнь обхватил руками голову и заходил по снегу перед окном кругами, подвывая:
— У-у… У-у… Правитель небесный, на сей раз раскрыл ты очи свои, будет теперь и у меня, Чэнь Дафу, кому возжигать благовония…
Запыхавшись выбежала сестра и взволнованно спросила меня, что случилось.
— Цзиньлун помирает, — повторил я. — С помоста упал, того и гляди ноги протянет.
Растолкав толпу, сестра присела на корточки рядом с Цзиньлуном. Сначала потрогала ноздри, потом пощупала руку, лоб, встала и сурово скомандовала:
— Быстро в помещение его! — «Четверо стражей» подхватили брата и направились в канцелярию. Но сестра остановила их: — Домой несите, на кан!
Те тут же повернули, занесли брата в дом матери и положили на тёплый кан. Сестра покосилась на сестёр Хуан. У тех глаза полны слёз, на обмороженных щеках волдыри повскакивали. На белой коже они смотрелись как спелые вишенки.
Сестра расстегнула брату ремень, который он не снимал ни днём, ни ночью, и вместе со стартовым пистолетом швырнула в угол, зашибив мышь, вылезшую поглазеть, что за шум. Та пискнула и сдохла, из ноздрей у неё показалась кровь. Затем сестра спустила ему штаны. С оголившейся багровой ягодицы посыпались полчища вшей. Нахмурившись, сестра обломила пинцетом ампулу, набрала лекарства в шприц и кое-как всадила ему в зад. Сделала два укола подряд и поставила капельницу. Действовала она умело, вену нашла с первого раза. В это время вошла У Цюсян с чашкой имбирного отвара для брата. Мать глазами спросила разрешения у сестры. Та не сказала ни «да», ни «нет», лишь кивнула. И У Цюсян стала вливать отвар ему в рот суповой ложкой. Губы у неё открывались и изгибались вместе с движениями его губ. Я много раз видел, как при кормлении ребёнка матери тоже открывают рот вместе с ним и жуют тоже. Это чувство неподдельно, его нельзя сымитировать, поэтому я понял, что она относится к брату как к своему ребёнку. Стало ясно, что у неё непростые чувства по отношению к нему. Да и отношения наших семей непростые — то, что называется, «смесь куриных перьев и пёрышек лука». Губы У Цюсян двигались вслед за губами брата не из-за особых отношений между нашими семьями, а потому что она видела, что на душе у дочерей, стала свидетельницей того, какие таланты проявил брат во время этой революции, и уже утвердилась в том, что одна из дочерей выйдет за него замуж и брат станет для неё идеальным зятем. При мысли об этом на душе у меня всё закипело с остротой жгучего супа, и я уже не думал о том, останется брат жив или нет. К У Цюсян я никогда симпатии не испытывал, но, увидев, как она бежит из ивовой рощицы, почувствовал к ней большую близость. После того случая она всякий раз при встрече вспыхивала и отводила глаза. Я стал обращать внимание на её гибкую талию, бледные уши и красную родинку на одной мочке. И её негромкий смех был какой-то притягательный. Однажды вечером, когда я помогал отцу кормить вола, она тихонько проскользнула под навес и сунула мне два ещё тёплых куриных яйца. Потом прижала мою голову к груди, погладила и прошептала: «Славный парнишка, ты ведь ничего не видел, верно?» Вол во мраке боднул рогом столбик, глаза у него горели как два факела. Она испуганно оттолкнула меня, повернулась и выскочила. Я провожал глазами её силуэт, скользящий в звёздном свете, испытывая в душе бурю неописуемых чувств.