Горестно рыдая, мать позвала меня:
— Цзефан, сынок, беги скорей за сестрой, ослепнет ведь отец…
Я в это время уже вырвал у одного из хунвейбинов копьё с красной кистью и, кипя от гнева, собирался пару раз проткнуть Цзиньлуна, чтобы посмотреть, какая кровь вытечет из этого поганца, родства не помнящего: я полагал, она должна быть чёрной. Рыдания матери и ужасное состояние отца заставили на время отказаться от этого намерения. Главное — не дать ослепнуть отцу. И, волоча за собой копьё, я выбежал на улицу.
— Сестру мою не видели? — обратился я к седой старухе.
Она лишь покачала головой, вытирая слёзы и, похоже, даже не поняв, что я спросил.
— Сестру мою не видели? — Это был лысый сгорбившийся старик.
Он с глуповатой улыбочкой показал на уши. А-а, глухой, не слышит ничего.
— Сестру мою не видели? — Я ухватил за плечо человека, толкавшего тележку.
Тележка накренилась, и из корзины, звонко стукаясь друг о друга, посыпались сверкающие, будто полированные, голыши. Печально усмехнувшись, человек покачал головой, но не рассердился, хотя имел на то все основания. Это был У Юань, один из деревенских богатеев. Он прекрасно играл на флейте дунсяо,[118] извлекая из неё с благородным изяществом звуки, похожие на всхлипы, — человек очень старомодный и, судя по твоим рассказам, добрый друг тирана-помещика Симэнь Нао. Я помчался дальше, а У Юань принялся собирать в корзину вывалившиеся камни. Он вёз их в усадьбу Симэнь по приказу Симэнь Цзиньлуна, командира отряда хунвейбинов «Золотистая Обезьяна».
Потом я столкнулся лоб в лоб с бежавшей навстречу Хучжу. Большинство девиц в деревне постриглись под мальчиков: впереди пробор, а сзади у них выглядывала бледная кожа затылка и белая шея. Одна она упрямо оставила длинную косу, вплетая в неё красную ленту на конце: этот феодализм, консерватизм, это упрямство впору было сравнивать с несгибаемой позицией моего отца, который ни в какую не хотел отказываться от единоличного хозяйствования. Но прошло немного времени, и её коса пригодилась. Когда стали ставить образцовую революционную оперу[119] «Красный фонарь», ей не нужно было даже грима для исполнения роли Ли Темэй, и коса у героини была точно такая же. Даже в уездном театре исполнительнице этой роли приходилось прилаживать фальшивую косу, а у нашей Ли Темэй — настоящая. Позже я узнал, почему Хучжу насмерть стояла против стрижки. Всё из-за того, что в волосах у неё тончайшие капилляры, и если начать стричь, начинает сочиться кровь. Волосы толстые, мясистые на ощупь, такие очень редко встречаются.
— Хучжу, сестру мою не видела? — спросил я, налетев на неё. Она раскрыла рот и тут же закрыла, будто хотела что-то сказать и передумала. Равнодушная, исполненная презрения, и разговаривать не желает. Не обращая на это внимания, я повысил голос: — Я спросил, сестру мою не видела?
— А кто твоя сестра?
— Хучжу, мать-перемать, будто не знаешь? Если даже мою сестру знать не хочешь, то и мать свою не признаёшь. Лань Баофэн моя сестра, «босоногий врач».[120]
— A-а, она… — скривила та ротик. И крайне пренебрежительным тоном — ясное дело, ревнует, но делает вид, что говорит серьёзно, — сообщила: — Да в школе она, с Ма Лянцаем путается. Поспеши, а то пропустишь сцену: сука и кобель, один другого беспутнее, того и гляди спарятся!
От её слов я просто оторопел. Вот уж не думал, что от Хучжу, которая всегда держалась старых правил, можно такие грубости услышать.
— Всё благодаря «великой культурной революции»! — презрительно бросил большеголовый Лань Цяньсуй. Из пальца у него опять потекла кровь.
Я спешно передал ему заранее приготовленное лекарство. Он нанёс его на палец, и кровь тут же остановилась.
Лицо Хучжу раскраснелось, грудь вперёд — сразу понятно, в чём дело. Не то чтобы тайно симпатизировала Ма Лянцаю — просто ей не по себе, когда она видит, что он липнет к моей сестре.
— Ладно, — сказал я, — пока связываться с тобой не буду, разберусь попозже, дрянь распутная, в брата моего втюрилась… Да что я говорю, какой он мне брат, давно уже никакой не брат. Семя худое, Симэнь Нао оставленное.
— Тогда и сестра твоя семя худое.
От таких слов я аж подавился, будто горячий клейкий пирожок проглотил:
— Она совсем не такая, как он. Порядочная, ласковая, добросердечная, и кровь у неё красная. А ещё она человечная, моя сестра.
— Скоро человечности этой ни на понюшку не останется,[121] — процедила сквозь зубы Хучжу. — Несёт как от псины от этого отродья, ещё одной сучкой от Симэнь Нао нагулянной. Как ненастье, так сразу вонь эта псиная.
«Ну сейчас ты у меня получишь!» — мелькнуло в голове, пока я разворачивал копьё.
Во время революции народ производил расстрелы сам, в народной коммуне Цзяшань право убивать спустили на уровень деревень, в деревне Маваньцунь за сутки убили тридцать три человека. Самому старшему было восемьдесят восемь лет, самому младшему — тринадцать. Кого забили палками и дубинками, кого разрубили надвое резаками для соломы.
Я наставил копьё ей в грудь. Она выпятила её:
— Валяй, посмотрим, хватит ли у тебя духу заколоть меня! Пожила своё, хватит. — И из её прекрасных глаз покатились слёзы.
Просто уму непостижимо, какая непредсказуемая эта Хучжу. Мы с малых лет росли вместе, играли в песке в голопопом детстве. У неё вдруг возник жгучий интерес к моей писюльке. Дома она с плачем стала требовать у матери, У Цюсян, такую же. Мол, почему у Цзефана есть, а у меня нет. Та под абрикосом отчитала меня: «Ты, Цзефан, негодник маленький, только посмей ещё раз обидеть Хучжу — отстригу твоего петушка ножницами!» Прошлое, вот оно перед глазами, будто всё было вчера, но Хучжу в один миг переменилась и стала ещё более непостижимая. Как в поговорке сехоуюй про черепаху на речной излучине — так глубоко, что дна не достать.
Я повернулся и побежал прочь. Женских слёз просто не выношу. Стоит женщине заплакать, у самого начинает свербить в носу. И голова кружиться начинает. Всю жизнь женские слёзы — моё слабое место.
— Цзиньлун плеснул отцу в глаза красной краской! — крикнул я, обернувшись. — Вот я и ищу сестру, чтобы спасти ему зрение…
— Так ему и надо, — с ненавистью прозвучало в ответ издалека. — Вся семейка у вас такая, грызётесь как собаки…
С этой Хучжу я, можно сказать, порвал. Но в отношении к ней смешивались и ненависть, и страх, и нежность. Ясно, я ей не нравлюсь, но она всё же сказала, где сестра.
Школа стояла на западном краю деревни около окружавшего её вала. Большой двор обнесён стеной, сооружённой из кирпичей с могил, поэтому поблизости обитало немало духов мёртвых, которые выходили гулять по ночам. За стеной темнел сосновый лесок, где водились совы, и их пронзительные крики заставляли холодеть от страха. То, что этот лесок уцелел и его не порубили на дрова во время «большого скачка», было настоящим чудом. И всё из-за того, что когда стали рубить старый кипарис, из-под топора потекла кровь. Виданное ли дело — кровь из дерева? Как волосы Хучжу, которые кровоточили, стоило начать обрезать их. Похоже, уцелеть может лишь то, в чём есть что-то необычное.
Сестру я действительно нашёл в канцелярии школы. Ничего она с Ма Лянцаем не путалась, а перевязывала ему рану. Ему пробили голову, и сестра обматывала её бинтом, оставив лишь один глаз, чтобы он мог видеть, куда идёт, ноздри, чтобы мог дышать, и рот, чтобы говорить, есть и пить. Он напомнил мне солдат гоминьдановских войск,[122] разбитых бойцами-коммунистами, я видел их в кино. Сестра походила на санитарку: бесстрастное лицо, словно высеченное из холодного, сверкающего мрамора. Всё стёкла в окнах разбиты, а осколки начисто разобраны ребятишками, которые отнесли их домой, матерям, картошку чистить. Осколки покрупнее вставляли у себя дома в деревянные рамы вместе с бумагой, чтобы было видно, кто пришёл, и чтобы проникал солнечный свет. Стояла глубокая осень, из сосновой рощицы тянул вечерний ветерок; он нёс запах хвои и смолы и сдувал со стола на пол бумаги. Сестра достала из своей коричневато-красной сумки небольшой флакончик, высыпала несколько таблеток и, подняв лист бумаги с пола, сделала кулёк: