— Сынок… Не смейте бить моего сына…
Её палка из колючего ясеня валяется на полу как дохлая змея. В ушах зазвучал знакомый мотивчик, а под него закружились несколько пчёл: «Мама, мама, седая и родная…» От мучительных угрызений совести, от неизбывного горя подступили слёзы, почему-то очень ароматные. Мать вырывалась с поразительной силой, и одной Баофэн было не удержать её. Она пыталась поднять эту свою дохлую змею, и Баофэн догадалась, что у неё на уме. Не отпуская рук, она подгребла ногой палку поближе, подняла и вручила матери. Та замахнулась палкой на отца, которого по-прежнему держал Цзиньлун, но сил держать эту тяжесть уже не осталось, палка опять вылетела из рук, и она, оставив попытки, лишь невнятно выругалась:
— Злыдень этакий… Не смей бить моего сына…
Эта сумятица длилась довольно долго, но всё же закончилась. В голове всё в основном встало на свои места. Отец притулился на корточках в углу, обхватив голову руками, — лица не видно, лишь взлохмаченный ёжик волос. Скамейку поставили на место; на неё села, обнимая мать, Баофэн. Цзиньлун поднял тапок, положил перед отцом и ледяным тоном обратился ко мне:
— Вообще-то я в это дрянное дело ввязываться не хотел, приятель, но старики попросили, и я, как сын, вынужден был подчиниться.
Цзиньлун описал руками полукруг, я провожал их глазами. Притихшие после произошедшего, исполненные страдания и безысходности родители. Посреди комнаты за знаменитым столом «восьми небожителей»[278] сидят Пан Ху и Ван Лэюнь — мне стало страшно стыдно, когда я увидел их. На скамейке в другом углу рядышком — Хуан Тун и У Цюсян, а за спиной матери стоит, то и дело утирая рукавом слёзы, Хучжу. Даже в этой напряжённой обстановке меня не могли не привлечь её густые, толстые, чудесные волосы, отливающие чарующим светом.
— О том, что ты хочешь развестись с Хэцзо, все знают, — сообщил Цзиньлун. — О твоих делах с Чуньмяо тоже.
— Эх, младший Лань Лянь, ни стыда у тебя ни совести!.. — визгливо запричитала У Цюсян. Расставив руки, она хотела было броситься на меня, но её остановил Цзиньлун. Хучжу усадила её на скамью, но она продолжала: — И чем тебе моя дочка не угодила? Чем не подходит? И не боишься ты, Лань Цзефан, что разразят тебя громы небесные?
— Думаешь, захотел — женился, захотел — развёлся? — злобно поддакнул Хуан Тун. — Кем ты был, когда Хэцзо в жёны брал? А сейчас выбился в люди, так и ноги о нас вытирать? Думаешь, всё сойдёт с рук? Да мы в уездный партком пойдём, до парткома провинции, до ЦК доберёмся!
— Разводишься ты или нет — твоё личное дело, брат, — многозначительно заявил Цзиньлун. — По идее, даже твои собственные родители не имеют права вмешиваться. Но это дело много что затрагивает, и как только об этом узнают, последствия будут очень серьёзными. Послушай, что думают по этому поводу дядюшка и тётушка Пан.
Честно скажу, отношение родителей или супругов Хуан меня мало волновало, а вот перед лицом четы Пан я не знал куда деваться от стыда.
— Я тебя и Цзефаном называть не должен, «замначальника уезда Лань» надо обращаться! — кашлянув, язвительно начал Пан Ху. Потом повернулся к сидевшей рядом тучной жене. — В котором году они на хлопкообрабатывающую фабрику пришли? В семьдесят шестом, — продолжил он, не дожидаясь ответа. — Ты тогда, Лань Цзефан, в чём-нибудь разбирался? Ты тогда был сумасброд и ни в чём ни уха ни рыла. Но я тебя в лабораторию устроил, чтобы учился контролю качества хлопка. И непыльная работа, и престижная. Многие молодые люди поталантливее тебя, повиднее, с большим опытом — корзины с хлопком таскали, больше двухсот цзиней каждая, по восемь часов в смену работали, иногда и по девять. Пришёл на работу и целый день на ногах. Вот такой бы тебе работы понюхать. Ты был сезонным рабочим, значит, проработал три месяца, и домой. Но я, памятуя, как добры были к нам твои батюшка с матушкой, ни разу тебя домой не отправил. Потом, когда потребовались люди в уездный кооператив, опять настоял, чтобы взяли тебя. Знаешь, что мне тогда руководители кооператива сказали? «Ты чего это, старина Пан, какого-то синемордого чертёнка нам рекомендуешь?» И как я тогда ответил? Я ответил, что этот паренёк не красавец, но зато честный и скромный и к писательству талант имеет. Да, потом ты проявил себя неплохо, получал повышения, и я за тебя радовался, гордился тобой. Но ты не можешь не понимать, что, если бы не мои рекомендации и не скрытая поддержка нашей Канмэй, разве смог бы ты, Лань Цзефан, оказаться там, где ты сегодня? Да, ты человек богатый и с положением, хочешь расстаться с женой, взять другую, всё это не ново. Если совесть для тебя ничего не значит, если ты не страшишься, что от тебя все отвернутся, давай, разводись, женись на другой, нам-то, семье Пан, какое дело? Но ведь ты, мать-перемать, замахнулся на нашу Чуньмяо… Ты хоть знаешь, сколько ей лет, Лань Цзефан? Она младше тебя ровно на двадцать лет, ещё ребёнок, ты ведь хуже скотины себя ведёшь! Как ты при этом отцу с матерью в глаза смотреть будешь? Или тестю с тёщей? Или жене с сыном? Или мне, старому инвалиду? Эх, Лань Цзефан, я смерти в глаза смотрел, жизнь честную прожил — лучше помру, но не сдамся. Когда мне ногу миной оторвало, я ни слезинки не пролил, и во время «великой культурной революции» хунвейбины, которые кричали, что я не настоящий герой, и по голове моей же деревянной ногой охаживали, тоже ни слезинки не дождались. А из-за тебя вот… — Пан Ху по-стариковски прослезился, заплаканная жена хотела утереть ему слёзы, но он отвёл её руку и воскликнул с горечью и негодованием: — Ты, Лань Цзефан, просто нагадил на меня, сидя на моей же шее… — Он нагнулся, задыхаясь, сорвал с ноги протез, взял в обе руки и бросил передо мной. — Замначальника уезда Лань, — его голос звучал торжественно и горестно, — ради этой вот деревянной ноги, ради многолетней дружбы с твоими родителями прошу тебя — оставь Чуньмяо. Хочешь сломать свою жизнь — твоё дело, но мою дочь вести за собой не смей!
Извиняться я ни перед кем не стал. Их слова, особенно слова Пан Ху, пронзали грудь как ножом, и хотя у меня была тысяча причин принести извинения, я этого не сделал; было ещё больше доводов разорвать отношения с Чуньмяо и помириться с Хэцзо, но я знал, что этого уже не будет никогда.
Незадолго до этого, когда Хэцзо устроила мне спектакль с надписью кровью, я и вправду подумывал покончить с этим. Но время шло, от тоски по Чуньмяо я просто терял голову, не мог ни есть ни спать, и ни одно дело не клеилось. Никакая работа, мать его, в голову не шла. Вернувшись с собрания в провинциальном центре, я поспешил в книжный магазин, чтобы повидаться с ней. На её рабочем месте стояла незнакомая багроволицая женщина; она с невероятной холодностью сообщила, что Чуньмяо в отпуске по болезни. Знакомые продавщицы тайком посматривали на меня. Ну и смотрите, поносите, мне наплевать. Я нашёл общежитие магазина — её комната заперта. Через оконное стекло я смотрел на её кровать, на стол, на таз для умывания, бинокль на стене. На кровати разглядел розового игрушечного медведя. Где ты, Чуньмяо, милая? После долгих поисков нашёл дом Пан Ху и Ван Лэюнь со двором в деревенском стиле. На воротах висел замок, и мои попытки докричаться вызвали лишь бешеный лай соседских собак. Понимая, что Чуньмяо никак не может скрываться у Пан Канмэй, я всё же набрался смелости и пошёл к ней. Она занимала один из шикарных домов уездного парткома, небольшое двухэтажное здание, огороженное высокой стеной и хорошо охраняемое. Мне удалось проникнуть туда лишь после предъявления служебного удостоверения. И вот я постучался в её дверь. Во дворе залаяли собаки. Я знал, что над дверью есть видеокамера, и если кто-то дома, меня увидят. Но никто так и не вышел. Подбежал пропустивший меня охранник и с искажённым от страха лицом стал — нет, не приказывать, умолять меня уйти. И я ушёл. На запруженной транспортом и людьми улице я еле сдерживался, чтобы не закричать: «Чуньмяо, где ты? Я уже не могу жить без тебя, лучше умереть. Репутация, положение, семья, деньги — всё это мне не нужно, нужна только ты. Хоть глянуть на тебя в последний раз, если ты хочешь покинуть меня. Тогда я умру, а ты уходи…»