Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Трезво. Если Лёд сдавливает в окружающем мире лотку Аристотеля, и только там, подо Льдом, существует История, то есть — непрерывность между прошлым, настоящим и будущим; а в мире Лета с трехзначной логикой царит лишь хаос миллионов возможных вариантов прошлого и будущего — если так, то люты ни в коей степени не исказили Истории: люты формируют Историю, единственно истинную, единственно возможную. А все, что вне Льда — это не-История, очередной мираж инея в историческом масштабе.

Но если прав Николай Бердяев, и История реализовывалась в правде, пока не появились люты, которые заморозили ее в самом буквальном смысле, то есть: затормозили на бегу — если правы все их ледняки и оттепельники, и от выживания Льда зависит сохранение России в ее нынешней форме — тогда какое значение для Истории имеет разница в лотке Зимы и логике Лета? Ведь это уже как раз не иллюзия. Доктор Тесла построил машины. Он качает тьмечь. Теслектрические поля тунгетита изменяют саму природу мира.

…Тогда, каким же образом мир, основанный на «может быть» является более правильным, чем мир, основанный на правде? Каким образом История того, что не существует, более правдива, чем История того, что существует? Неуверенность, которая более уверена, чем сама уверенность. Неправда, которая более правдива, чем правда! Бог, стоящий на стороне лжи! История мира, словно тот ночной рассказ в поезде, признание незнакомца незнакомому человеку — Бог, склоняющийся в полумраке со строптивой усмешкой, нечеткая форма на фоне самой темной темноты — во время поездки — Его слова, перечащие его же словам — История — правда или ложь? Правда или фальшь?…

Но так быть не может!

Я-оно сплюнуло в сторону, ветер подхватил слюну. Вся надежда в Николе Тесле. Надежда заключается в том, что он жив, что он навечно выбил смерть из настоящего в один из вариантов возможного прошлого, и, после отсоса тьмечи, много чего могущий, Тесла доедет до Иркутска, соберет там свои машины, пропустит теслектрический ток сквозь лютов; вся надежда на гениального серба — он сделает Историю предметом экспериментальной науки, подключит Историю к электродам, перебросит стрелку, ба-бах, стреляют черные молнии, и тогда увидим, чья будет победа.

Я-оно подошло к барьеру, тяжело оперлось на балюстраде. Шпалы мигали под межвагонным соединением, сливаясь в геометрическую волну. Остался только день, послезавтра утром — Иркутск. И что сделать там? Пойти по адресу, указанному Прейссом, обратиться в Министерство Зимы, позволить науськать себя на отца? А если какой-нибудь ледняцкий шпик, если почитатель Мартына из распутинской фракции, если кто другой высмотрит и даст знак, да много ли надо, в таком городе на краю света, где толпы китайцев, сибирских дикарей, бывших каторжников и всяческой дряни со всего света шатается по улицам, много ли надо — червонец и фляга ханшина, не больше, и вот уже кинжал входит под ребро, держи свою тысячу рублей, режься теперь в аду с Искариотом[150] в зимуху.

Может, сбежать? Когда? Каким образом? Сойти на станции перед Иркутском, затеряться в Сибири, такое возможно, есть же достаточно много денег, сохранившихся из Комиссаровой тысячи плюс выигранных у Фессара; а ведь бумаги тут никто не спрашивает, годами можно жить, и лапа государства не достанет, обменяться личностью с одним или с другим беглецом. Или потом купить инкогнито билет в купейном до Владивостока, откуда корабли выходят во все порты мира — разве не таким был самый первый замысел? — Мыс Доброй Надежды, Антиподы, Западная Индия, Америка.

— Разрешите, Венедикт Филиппович?

Вставши рядом, Зейцов схватился за поручень рукой, на которой не хватало пальцев, когда Экспресс вильнул на легком вираже.

— Ушли уже?

— Не понял?

— Доктор и господин Поченгло. Разбудили вас?

— Не знаю… да… я так… — Ну почему он снова так мудохается, зачем за подбородок хватается, скребется в колтуне своем черном, зачем материал костюма сминает, оставляя на нем жирные полосы? — Вы позвольте, я…

— Выходит, наслушались, Филимон Романович, глупостей всяких, редко такое случается.

— Я… как раз и не думаю, что это глупости были. — Он нервно почесал свой шрам. — Ваше благородие помнит, о чем я утром просил.

Я-оно выпрямилось.

— Если хотите заново меня мучить…

— Нет, нет, — замахал он руками, бросив поручень. — Я как раз с противоположной просьбой: если помните… так забудьте.

— Что?

— Забудьте, плохо оно, о чем я вас просил. — Зейцов отвел глаза. — На плохое уговаривал, забудьте.

Я-оно долгое время приглядывалось к нему. Тот вертелся и крутился под взглядом, словно его на сковородке припекали.

— Что-то не пойму я вас, Зейцов. Вы, случаем, не пили только что?

— Да все же не так, Венедикт Филиппович. Я слышал, что вы тут говорили, и обдумал все. Плохо, что просьба эта от меня исходила, но еще хуже — если бы вы захотели ее исполнить, если бы могли ее исполнить.

Я-оно беспомощно махнуло рукой.

— Да зачем мне все это, к черту! Дайте мне покой со всеми вашими просьбами, Царствиями Божьими и исповедями своими глубокодушными. Идите прочь!

Только сейчас он почувствовал острие — схватился с огнем в глазах, с наморщенными бровями.

— Гаспадин Ерославский! Вы же так не думаете!

— Как я не думаю?

— На что они все вас убалтывали — что говорили, что сделаете, встретив наконец отца — какая польза из власти над Историей. Вы слушаете, спрашиваете, покрикиваете, обижаетесь — но каково ваше мнение? Ваше самое откровенное?!

…Скажите: вы и вправду считаете, будто бы Историю сотворили люди? Что если бы кто-то, в нужный момент поступил иначе, чем поступил, то Рим бы не пал, или Средневековье никогда не кончилось бы, не была бы разрушена Бастилия? Или сейчас: кто-то что-то сделает, и революция изменит лицо России, лицо всего мира; а не сделает — и все останется по-старому. Действительно ли из этого берется История? Вы так считаете?

…Или же она, скорее, является картиной необходимости, навязанной чьими-то действиями: Рим пал, пришли темные века, потом второе владычество Рима, затем вторая эпоха разума — как непарное число идет после парного, которое, в свою очередь, идет после непарного.

…Венедикт Филиппович! Скажите же откровенно: в какую Историю вы верите?

Он глядел прямо в глаза, без свидетелей, с лицом, на котором не было никаких знаков и пересмешничающих, иронических гримас. Так попалось я-оно в ловушку откровенности; ведь если бы какая-то третья особа, если бы хоть малейший след издевки в жесте или речи — сразу же вошло бы в эту внутреннюю конвенцию, обращая беседу в очередную светскую забаву. А так — есть только один человек и другой человек, а еще то, что можно выразить в межчеловеческом языке.

— Во что я верю, Зейцов: не История творит людей, но люди творят Историю.

Бывший каторжник покачал головой. Отступив на шаг от балюстрады, он вполовину согнулся. Ну вот, еще один разыгрывает спектакль с поклонами, подумалось. И вправду, спутанная грива волос практически доставала железных плит.

— Простите, — произнес он громко, очень четко.

Потом обеими руками схватил меня под колени — я-оно ухватилось за поручни — Зейцов схватил, потянул — дымовая река на небе — резко выпрямляясь, бросил вверх — небо, тайга, сталь, насыпь, земля — видимо, я-оно отпустило поручень до того, как что-нибудь могло хрустнуть в выкрученном запястье — насыпь, земля, грохот и свист ветра в ушах, полетело, кувыркаясь, ногами вперед. Даже вскрикнуть не успело. Хлыст — гибкая ветка — ударил по спине, я-оно упало в траву и песок; продолжало катиться дальше. Вспыхнула боль в теле и так покрытом синяками, и которое продолжали избивать и перемалывать. В конце концов, я-оно остановилось на камнях. Они расцарапали лицо, вонзились в шею, продырявили одежду и кожу. Приподнялось на локте. Выбитый зуб выплыл на подбородок вместе со слюной. Грохот постепенно затихал — тих, потому что поезд удалялся, последний вагон Транссибирского Экспресса исчезал в перспективе просеки, вырубленной в тайге для железнодорожной насыпи. Еще блеснула лампа, указывающая конец состава, и только холодный отблеск сияния «Черного Соболя» светил над деревьями — но и эта туча радужных мотыльков быстро блекла и уменьшалась на темнеющем горизонте. Длук, длук, длуук и тишина. Выплюнув еще один зуб, глянуло в противоположную сторону. На фоне багрового Солнца вдали шевельнулся маленький силуэт всадника с древком у седла. Медленно уселось, переломанные пальцы торчали под странными углами. От блестящих рельсов исходил мороз. Первые звезды азиатской ночи уже искрились на низком небе. Одна, другая, третья, пятая — созвездие охотника. Зимназовые радуги зашли. В лесной чаще отозвались звери. Избитое тело тряслось. Потом я-оно потянулось к Гроссмейстеру.

вернуться

150

Имеется в виду Иуда Искариот — Прим. перевод.

97
{"b":"221404","o":1}