Усмехалось ли я-оно? Возможно. Сделало ли бы что-то энергичное, решительное, если бы не Елена с одной стороны и Дусин с другой — к примеру: перепрыгнуло через стол, метнуло бы в Привеженского пепельницу, схватилось бы за Гроссмейстера — сделало ли бы? Возможно. А что бы при этом сказало? Рта ведь не заклеили. Что бы ни сказало — главное, сказать.
Так вот, ничего не сказало.
— Господин граф не удостоит нас объяснением? — Капитан Привеженский застегнул мундир, снял с пальца офицерский перстень. — Нет, господин граф будет молчать с гордой улыбкой, пока очередной несчастный не обманется его аллюзиями и недомолвками, его гордым взором; видите, господа, в этом одном он говорил правду — нет во всем свете нации, более гордой, чем поляки.
Полшага вперед, и рука, скорее взгляда: справа, по левой щеке, слева — по правой щеке, в челюсть — даже голова отскочила назад.
Капитан Привеженский вытер руку платочком.
— Так. Замечательно. Молчать в ответ на явную ложь — это все равно, что самому лгать. Но… Так. Прошу прощения, мадемуазель, господа.
Он повернулся и ушел.
Все жадно глядели. Вроде бы поступок капитана и вызвал у них неприятный осадок, вроде бы они и сочувствовали, вроде бы и чувствовали замешательство, но каждый впивается ублюдочным взглядом в лицо жертвы, ищет ее глаз, выискивает хотя бы тень гримасы унижения, что открывает рот от неожиданности, готовая проглотить этот стыд — наиболее вкусный. Это инстинкт тела: сочувствие — совместное чувство боли, но вместе с тем и совместное чувство удовольствия того, кто бьет.
Юнал Фессар бросил сигару между графинчиком и рюмками, втиснулся перед Чушиным, отпихнул тайного советника, до сих пор потрясенного.
— Ну, чего стоите? Дайте пройти!
Он распихал их всех, не извиняясь, потянул за воротник, другой рукой подал платок. — Вытритесь, он вам нос расквасил, сорочка… сорочку жалко. — Я-оно прижало платок к ноздрям. Течения крови не чувствовало, не чувствовало боли после ударов и от рассеченной кожи. Только ноги немного дрожали, и поезд трясло, вроде бы, сильнее обычного.
За переходом между вагонами я-оно привстало, опираясь плечом о закрытые двери купе. Только теперь, когда захотело сглотнуть слюну — тяжелую, липкую, холодную — поняло, что это не слюна стекает по небу и склеивает гортань.
Я-оно отняло платок от лица, поглядело на красные пятна. Мысли со спокойствием лунатика стремились далее. А вот если бы сжечь эту кровь в пламени тьвечки…
Замигало. Солнечный пурпур вливался через окна в коридор, все тонуло в теплых лучах заката: господин Фессар, его лысина красного дерева, темные панели, узорчатые коврики.
Я-оно откашлялось.
— Благодарю.
— Совершенно все это странно, — просопел турок. — Сам уже не знаю, во что верить. Так скажите же, нас тут никто не слышит, одни мы — вы можете говорить? Вы хорошо себя чувствуете? — скажите же: есть у вас эта технология или нет?
Я-оно подняло голову.
— Это вы выбросили Пелку с поезда.
— Что? Кого? Чего?
Я-оно вытянуло к нему руку с окровавленным платком; тот гневно оттолкнул ее. Поезд дернуло, турок скакнул вперед. Я-оно оперлось плечом в стенку, вонзило локоть в ребра Фессара. Перед глазами мигнул сжатый кулак. Два тела грохнули в двери купе, в боковую стенку коридора, резные оковки, металлические рамы, стекло, дерево и зимназо. Он сопел и шипел сквозь стиснутые зубы — какие-то слова по-турецки, ругательства, угрозы, имена святых? Поезд мчал, тук-тук-тук-ТУК. Освободив полы пиджака, я-оно изо всех сил толкнуло турка в грудь. Тот полетел назад, хотел схватиться за ручку окна, не схватился, страшно ударился о дверной косяк и упал, как подрубленный, сложившись вдвое, словно желал присесть, с заброшенными за спину руками, с безжизненно опущенной головой, согнутый в странный крендель конечностей в узком коридоре Транссиба. Светлый кармин разливался по гладкому черепу словно глазурная поливка — красная жидкость под красным светом. Я-оно подняло платок.
— …подождать, пан Бенедикт, это моя вина, я…
Панна Елена, запыхавшись, встала в проходе, с рукой, разогнавшейся в жесте растерянности — жест угас, ладонь опала на губы девушки, подавляя окрик.
Елена глянула на неподвижное тело Юнала Фессара — выражение ее болезненно-бледного лица такое же серьезное, глаза не мигают, вдох, выдох, вдох — она подняла голову, глянула через плечо и прижала ухо к двери ближайшего купе. Из стянутых в кок черных локонов она вынула тонкую шпильку. Отодвинув ножкой в кожаной туфельке перегораживающую коридор ногу турка, панна Елена присела перед этой дверью и в пять ударов сердца вскрыла этой шпилькой патентованный замок купе первого класса.
— Ну, давайте! Хватайте его! Уже зовут на ужин, народ идет! Вы за руки. Раз-два. В средину.
И сказав это, она схватила труп под колени.
О скрытых талантах панны Мукляновичувны и других неявных делах
В пять ударов сердца вскрыла этой шпилькой патентованный замок купе первого класса.
— Ну, давайте! Хватайте его! Уже зовут на ужин, народ идет! Вы за руки. Раз-два. В средину.
И сказав это, она схватила труп под колени. Я-оно спрятало платок в карман и схватило купца под мышки. Девица тянула, но турок был тяжелый и неудобный, при этом складывался — корпус, конечности, голова — словно поломанная кукла, и все время чем-то цеплялся за косяк, за дорожку, за мебель внутри купе. Ожидало, что вот-вот раздастся глухой стук, словно от деревянного манекена. В конце концов, я-оно изо всех сил пихнуло его на пол возле кровати; тот сложился наполовину. Панна Мукляновичувна подтянула юбку, открывая икры в белых чулочках, чтобы снова перескочить над телом. Она с размаху захлопнула дверь, закрывая ее чуть ли не в последнюю минуту — сразу же услышало голоса и шаги, кто-то даже стукнул в стенку купе, проходя мимо. На лице Елены уже не было болезненной бледности. Прижавшись спиной к двери, она дышала очень быстро, бюст вздымался в астматическом ритме: каждое поверхностное дыхание делало каждое последующее дыхание еще более мелким. Ей пришлось выждать с минуту, чтобы выдавить из себя слово.
— Пятно.
— Что?
— Кровь!
Я-оно коснулось слепленных свертывающейся кровью усов.
— На дорожке в коридоре! — прошипела Елена.
— Но ведь то могла быть и моя, правда? Они так и подумают.
Я-оно снова вынуло платок и прижало его к носу.
— Ладно, — вздохнула панна Мукляновичувна. — Чье это купе?
Покосилось над платком. На секретере стояла портативная пишущая машинка с вставленным листком, рядом куча толстенных книжек. На покрывале мужская пижама в восточных узорах. Из стоящего под окном саквояжа выглядывали одежная щетка и деревянная колодка.
— А вдруг ему захочется по дороге на ужин заглянуть к себе?
Девушка прищелкнула язычком.
— Тогда придушим веревкой.
Она подошла к окну.
— Помогите мне.
Я-оно дернуло рукоятку. Панна Мукляновичувна потянула раму до самого низа. Ветер ударил с шумом и свистом; листок в машине залопотал словно флажок, фррр, одеяло сползло с подушек, дверца гардероба стукнула о стену.
Я-оно глянуло на турка и, вздохнув, село на постель.
— Не справимся. Слишком тяжелый. Тут полтора метра от пола. Кто-нибудь может увидеть.
— Это кто же? И что увидит, пан Бенедикт.
— Мы вон как намучались, чтобы только сюда его притащить! Вот только представьте: ногами или головой, выпирает такой полутруп в Азию и махает ручонками на ветру. А если войдем тут в поворот, достаточно, чтобы кто-нибудь глянул в окно.
— Вот вы какой! Честное слово, прямо «Ода к радости».
— Опять же, он уже успел загадить ковер.
— Вот и посидите на нем, свесив руки — он сгниет тут, цветочки вырастут.
— Ха-ха-ха.
— И пожалуйста! — Обиженная, она отряхнула руки. — Я и не навязываюсь. Пан Бенедикт может продолжать в соответствии с со своими замыслами, прошу прощения, если помешала. — Елена направилась к выходу. — Ну да, конечно, пора на ужин. До свидания.