Это была одна из курительных, так называемая Китайская Комната, как шепнул служащий, когда вручило ему деньги перед закрытой дверью. Стены, хотя и из мираже-стекла, изнутри были плотно завешены шелками, заставлены ширмами, что обеспечивало помещению приватность. Постучать? Недолго думая, затянувшись табачным дымом, нажало на дверную ручку и заглянуло вовнутрь. Гвардейский поручик и госпожа Филипов, спутавшись взаимно в объятиях, даже не обратили внимание на нашествие непрошенного гостя. На секунду замерло на пороге. Полулежа на шезлонге, обитом бархатом, под бумажным лампионом, отбрасывающим зеленые тени, на фоне сибирского пейзажа, пара любовников предается грешным наслаждениям — ни единого звука из их уст, поскольку уста соединены — ни единого движения их тел, ибо тела сплетены — замерзли. Ее ножка во французской туфельке с золотым бантиком, ее икра в жемчужно-светлом чулочке, икра и коленка, и даже небольшой фрагментик бедра, поскольку девушка непристойно подняла ножку, выпростав ее из-под нижних юбок, оборок, кружев, чтобы зацепить и поближе притянуть кавалера в белом мундире. Его рука грубо засунутая в decolte девушки, всю ее грудь под корсетом охватывающая, сжимающая, мнущая, комкающая — словно шмат мяса — а ведь это мясо и есть — тело на теле. Ее maquillage размазанный, и влажный, алый на щеке от губ идущий — влага под губами, влага на шее — слюна — ее — его — смешанные выделения тела. Мышцы его ног и ягодицы, напряженные под мундирными брюками. Ее пальцы, стиснутые на его плече. Его жила — жирная, толстая, набежавшая кровью — пульсирующая у него под ухом. Багровая шея. Покрытое волосами запястье. Обнаженные плечи, втиснутые в спинку шезлонга. Слюна. Язык. Рука. Икра. Шея. Ягодица. Грудь. Мясо. Мясо. Прогнившее, бледно-зеленое мясо.
Сбежало, теряя по дороге папиросу. Вновь выскочило на галерею. С противоположной стороны шел господин Герушин в компании мертвенно напудренной матроны, по-видимому, госпожи губернаторши; отошло к балкону с музыкантами. С обеих сторон по его флангам стояли натуральной величины статуи из какого-то редкого, сильно охлажденного минерала, который в комнатной температуре тьветисто парил и потел черной влагой. Скрылось за этими статуями, присело на холодном постаменте. Статуи представляли собой необычно верные копии греческих или римских изображений — российский, эклектичный art nouveau, застывший подо Льдом и обращенный к полюсу классицизма. Всякая мышца и сухожилие в этих статуях были переданы с анатомической точностью: обнаженный пастух заслонял глаза перед обнаженной лучницей; жирная тень от них коптела под самый потолок. Одного лишь Приапа не хватает. Отвернуло взгляд. Вот Афродиту, как раз, приодели: на ее плечах свисал мундир. Над звуками музыки, здесь крайне громкой, услышало еще более громкие разговорчики собравшихся на балюстраде мужчин, в основном, молодых кавалеров. Они обменивались впечатлениями на тему девушек, высматриваемых с высоты на стеклянном паркете сибирской ночи.
— …в пять лошадей.
— Погодите, погодите, а вон та кобыла в розах?
— Фекла Петровна? Даже врагу не пожелаю.
— А вот Милушин, пропустив пол-литра, заявил, что приударит за дочками Рептова.
— За обеими сразу? Ну-ну.
— За той, которая его с места не погонит.
— Амбициозный человек. Я бы и сам… А, коровушки гладкие!
— С этими сливочными сисечками…
— Ой, а попочкой как крутит!
— …на отчаянных вокруг княжны! Затопчут, затолкут твари.
— А для Его Сиятельства опять же неприятности: как красавица его глазками светит, как улыбочки ловит, бюст выпирает.
— Было бы еще чего выпирать!
— Не то что наша Аграфена после двух мужей, а?
— Э, про Агафью ни единого плохого слова!
— Ага, как вдох делает, все свечи кланяются.
— Тогда еще скажи про другие ветры, исходящих из нее через другой конец.
— В прошлом году, в салоне у Хейесов…
— А! А старшая Курогина?
— Господин Петр требует огромную потребность каяться. Господин Петр много нагрешил с женщинами.
— Покаяние, хмм. Двести тысяч рублей плюс доля с заводов Курогина, когда старик копыта откинет.
— Ага, зенки кривые, да и зубы кривые — зато прямая дорога к состоянию.
— И к тому же, паскуда, обладает тем достоинством, что дура страшнейшая, посмотри на ее мать; Курогин ни единой девочки не пропустил, из курогинских незаконнорожденных целый эскадрон можно выставить, а у той кобылы хотя бы тень подозрения возникла.
— Эх, чувствую, дорогие мои, что я влюбился, это вы мне женский идеал нашли!
— А полковничиха Мерушкина? Похоже, еще свеженькая…
— Ба, так уже дважды заложенная! Вы только на ее платье гляньте.
— Вот это замечательная рецептура: считать ее по весу пух-золота на…
— Прочь отсюда!
— Чего?
В первого в бешенстве бросило мундирным верхом, стянутым с Афродиты.
— Вон с глаз моих! — рявкнуло, чувствуя, как внутри вздымается злобная горячка, багряный огонь, жгущий точно так же, как и Стыд, хотя и полная противоположность Стыду. — Животные! В дерьме вам валяться, а не среди людей жить!
— Да что это вы…
Музыканты ударили в смычки; пришлось еще сильнее поднять голос, сжимая кулаки.
— К живодерам! — орало я-оно, уже совершенно себя не сдерживая. — Мясо! Мясо! Мясо!
Те глядели, как на сумасшедшего. То один, то другой что-то бормотал под нос, опускал глаза. Пристойный юноша в кадетском мундире пихнул соседей локтем, те начали отступать к боковой галерее, кто-то налетел на статую копьеносца, образовалось замешательство; после этого все повернулись и поспешно ретировались, последний через плечо бросил вульгарное слово.
Сила стекла столь же быстро, как и налилась в жилы; я-оно беспомощно оперлось о перила. Ниже, в зале, танцевали трепака, зрители хлопали в ладоши. Под ухом гремели трубы и барабан. Нужно бежать отсюда, бежать! Закрыло таза, только это не помогло; еще ярче на веках вырисовывались участники бала, а в первую очередь — mademoiselle Филипов. Ведь там все так же продолжается мясной базар, выставка отвращения, волны повторяемых под музыку движений: рука, нога, рука, нога, и так — до могилы, а после того — черви.
— Именно потому и не бываю.
Он встал рядом, выйдя из-за греческих голышей. Грудь его украшал всего один орден, впрочем, я-оно не узнало вида и класса знака отличия. Мужчина был худощавым, держался он официально, чуть ли не отклоняясь назад, высоко подняв голову; я-оно тоже выпрямилось, тот был выше на несколько вершков. Очень бледное лицо, гладко выбритое, практически свободное от светеней, на губах — мягкая улыбка. Православный тунгетитовый крест, подвешенный на шее, буквально резал глаза на белоснежной манишке.
— Зель Аркадий Иполлитович, — поклонился он.
— Бенедикт Герославский. — Тут же вспомнило про визитные карточки, нашло визитницу, вручило карточку Зелю. Тот даже не глянул.
— Знаю. — Плавным, балетным движением руки с визиткой он обвел зал внизу. — Его сын.
— Ну да. — Теперь пламя сменило направление, теперь оно палило вовнутрь; возвращался Стыд. Укусило себя в щеку, лишь бы не улыбнуться, не состроить собачью, умильную, извиняющуюся мину. — Боюсь, снова сцену устроил. Вообще-то… Не такой я человек, не так замерз. Надеюсь на это.
— Не такой человек, чтобы грех вслух грехом назвать, а добродетель — добродетелью? — Мужчина спрятал визитку, указал налево; пошло вперед, Аркадий Иполлитович отодвинулся, чтобы не сталкиваться между статуями. — Что-то у меня в ушах звенит. — Вернулось в тень галереи; Зель остановил лакея, попросил стакан воды. — Именно потому и не бываю; отираешься о людей, и это на тебя садится, словно иней, загрязненный заводскими дымами, будто уличная пыль, словно жирная грязь. — Отпивая мелкими глотками воду, он заглянул в комнату рядом. Упившиеся мужчины метали рюмки в камин на противоположной стене. — Я говорю не о телесной грязи, вы же понимаете меня, Венедикт Филиппович.