— La Fils du Gel[335], — шепнула она.
— La Fille de I'Hiver[336].
Начался танец — танцевало.
— А вы вовсе даже и не холодный.
— Вам, мадемуазель, так лишь кажется. Я уже вас заморозил.
— Что?
— Сказки, mademoiselle, сказки; не надо в них верить.
— Похищаете людей в Лед, направляете их на Дороги Мамонтов, на лютах ездите.
— Когда пробьет полночь, вы проснетесь, вмерзшая в байкальскую льдину.
— Вы шутите!
— Вот, станцевали с Сыном Мороза, и все пропало.
Танцевало.
— Вы же ничего не сделаете плохого папе?
— Я? Господину графу?
— Не делайте ему ничего плохого, я вас прошу.
— Да что вы! Револьвер был не для него. У меня есть враги.
— Ах! Но ведь не папа!
— Ваш папа ко мне весьма даже милостив.
Танцевало.
— Почему вы закрываете глаза?
— Оказывается, я боюсь высоты.
— Тогда, зачем глядеть вниз?
— Чтобы не оттоптать ваши ножки.
— Так с закрытыми глазами — оно ведь даже труднее.
— Что я могу сказать, у меня все в голове кружится, когда с вами танцую.
— Какой вы забавный!
Танцевало.
— Ведь вы уже обручились, правда?
— Это так, папа наговорился, обцеловали нас тетушки, кузины, вы бы видели…! Вы не видели?
— И ваш жених не будет на меня злиться?
— Будет!
— Ой! Мне нужно бежать?
— Вы не убежите.
— Нет?
— Нет.
— Откуда вы знаете подобные вещи?
— Вы злитесь на Аннушку?
— А вы любите играть в бильярд людскими характерами, так? Воистину, Дочка Зимы!
— Вы сердитесь…
— Ведь вы же не знаете другого мира, других людей! Магнит к магниту, вода на огонь, холерик на сангвиника, страх на страх, гордыня на зависть…
— А Павел Нестерович на Сына Мороза…
— Да, погляжу, вы развлекаетесь жестоко!
— Но вы же ничего плохого Павлику не сделаете, я вас прошу.
— Все на нас глядят. Это вы заранее всем раззвонили!
— Сот те vous l'avez dit vous-meme, monseur: le Fils du Gel et la Filie de I'Hiver…
— Excusez-moi.[337]
Я-оно вырвалось. Пролавировав между танцующими, прошло за колоннаду и в боковую комнату, где плюхнулось на табурет. Мышцы ног все еще дрожали. Услужливый лакей пододвинул поднос. Заглотнуло целый стакан какого-то жгучего напитка, даже не отмечая его вкуса. Музыка все так же плыла, похоже — камаринская, танец длился, ведь видело танцующих сквозь мираже-стекольные стены, растекающихся по ним ручьями цветов, казалось, лишь по случайности заключенных в очертания дам и господ; точно так же прекрасно видело приближавшийся вдоль стены в каскаде калейдоскопических реконфигураций абрис разгневанной девушки — панны Анны — очертание приблизилось — нет, не панна Анна — вошла, щелкнула веером, прикусила губу. Она, похоже, желала подойти поближе, но что-то в последний момент ее удержало, словно ударилась в очередную стеклянную стену.
— It just eludes те how could you possibly[338]… — только и вскрикнула она еле слышно, но с отчаянием. Под ней вздымался ледовый вихрь, фронтом в несколько верст поднимающий радужно-цветные туманы из замороженного леса. — Великий Сын Мороза, — презрительно фыркнула она.
— На меня показывали пальцами, так?
Mademoiselle Филипов весьма грубо выругалась по-английски, закружилась в шелесте шелка и вернулась в приглядывающемуся ко всему через стену смуглому Андрюше, покрытому аксельбантами поручику. Она тут же подала ему ладонь в приглашающем жесте, и они смешались с танцующими.
Ледяной ветер ломал промерзшие деревья. Луна играла рефлексами на сталагмитовых спинах лютов. Ночь губернаторского бала только начиналась.
Когда танцевало с Еленой… Уже теперь воспоминание о танцах в Транссибирском Экспрессе казалось более близким, живым и каким-то более… правдивым. Я-оно не было в состоянии пробудить какого-либо ясного образа от танца, прерванного только что — как будто бы на самом деле танцевал кто-то другой, словно танцевало не это тело; нет, это прошлое никак не желало замерзнуть.
На табурет рядом свалился толстяк во фраке, обтягивающем его словно рыбий пузырь. Мужицкое лицо с тысячью морщин и дюжиной пятен после отморожений постоянно дергалось между одной миной и другой, как будто бы физиономией этого человека заведовало несколько ссорящихся между собой обитателей раздутой туши, только ни один из них не мог одержать постоянного перевеса в мимической войне.
— Петрухов Иван, — представился он с явной уверенностью, что сама фамилия уже все объясняет; при том сразу же протянул лапу в знак приветствия. — Ну и крутнули вы куколку шульцеву, хе-хе! И так ее прочь бросили — румянцем горит, прямо гарью пахнет, хе-хе-хе!
Он выгнул резиновое лицо в выражении издевки-радости-перепуга-изумления.
— Чего вы хотите, Петрухов?
— Чего хочу? А ничего не хочу. Пришел другана поддержать. — Тут он хлопнул себя по бедру, фарширующему гладкую штанину. — Мы, люди льда, Петрухов и Ерославский, мы должны стеречься их, не лететь в их сладкий мед, как мухи на липучку, на тех девашек-блестяшек, на красоток конфетных…
— «Мы»?
Петрухов снова стукнул себя по бедру.
— Я и вы, ну, сами гляньте, два чужака, а как на нас глядят, когда считают, будто мы не видим…
— Вы ошибаетесь, Петрухов, нас ничего не объединяет, мы ни в чем с вами не похожи.
— Разве нет? — Физиономия его затрепетала, выбирая между умильной, печальной, рассерженной и безразличной минами. — Думаете, что допустили бы вас в салоны свои хрустальные, если бы случай не принудил, и вот теперь затыкают носы, глаза отводят и притворяются, будто бы не видят, как хамы, хе-хе, говорю, их доченек сахарных облизывают? Этими руками, — стиснул он мохнатые лапища, покрытые шрамами, — этими руками — все! То, что потащилось на версту подальше в убийственный мороз, и тунгетятину величиной с сарай насорочило — случай! Только таким способом, только так войти: по случайности. Но сорока при миллионах для них та же самая сорока. — Он стукнул кулачищем по груди, на которой не было ни единого орденка. — Замерзло! Хам в салонах! Хе-хе-хе!
Не говоря ни слова, поднялось, воспользовавшись причиной, когда за стеной появилось семейство Белицких. Музыка утихла, раздались аплодисменты, усилился шум бесед, парочки калейдоскопом перекатились между миражестекольных колоннад.
Пан Войслав оттирал свой широкий лоб от обильно катящегося пота.
— Уфф, убьюсь, точно смерть пришла, я ведь не вьюнош какой, как пан Бенедикт, мое сердце, смилуйтесь…
— А я не знала, что из вас такой танцор залихватский! — от всего сердца восхищалась тем временем пани Галина. — А пан так отказывался!
Чмокнуло ее в ручку.
— Так, может, это вы мне поясните: как такое возможно, ведь я совсем танцевать и не умею?
— Да что вы все время упираетесь, что не умеете, раз умеете?
Правда или ложь? Покачало головой, закусывая ус и, наверняка, изображая наиболее тупое выражение на лице. Прошлое не существует, все воспоминания, что не клеятся к настоящему, по определению должны быть фальшивыми, так что, если сейчас танцует…
Но, разве, по сути своей, не касается это почти всех людей? Ибо, раз это невозможно выразить в языке второго рода — навечно остается замкнутым в частной тайне сердца. Наружу же протекают тонкие дистилляты испытаний, неверные описания предчувствий, неясных впечатлений.
И что-то здесь не сходится. Что не до конца мы являемся теми, кем себя помним. Что живет в нас некто иной, чужой, с чужим опытом и памятью. И в те короткие мгновения, когда именно он берет верх и перехватывает власть над телом, открывается более глубинная правда. Нам известно, что мы увидим за следующим холмом, хотя никогда в этом краю не были. После целой жизни, проведенной за столом мелкого чиновника, в момент резкой неожиданности хватаемся за ружье — а ведь никогда в руках ружья и не держали — и делаем из него выстрел в десятку. Нас садят в высшем обществе, пропитанном чужеземными манерами, о которых понятия не имеем да и иметь не можем, и все же — вилочка в одной руке, нож в другой, милая беседа за столом, и слово, и жесты, и savoir vivre[339], и оказывается, что вращаемся в этом обществе лучше, чем его завсегдатаи. Учил нас кто-то? Кто-то подсказал? Мы сами знаем это — откуда? Добродушные отцы, кроткие мужья — но мы поднимаем руку на ребенка, на женщину в жесте, естественном для закоренелого разбойника. Танцуем, хотя танцевать не умеем.