— Едет за нами, — бормотал Щекельников, — от самого дома следит.
Я-оно уже и не отзывалось. С Моста Мелехова спустилась колонна пехоты. Империя, вроде бы, перебрасывает войска с японского фронта на Камчатку, на строительство Аляскинского Тоннеля; но часть подразделений явно была направлена на запад — возможно, эти застряли в Иркутске не случайно, но принимая во внимание рост активности Японского Легиона? Впрочем в вестибюле Таможенной Палаты военный плакат уже сняли. Сидя в секретариате комиссара Шембуха (толстый Михаил снова куда-то пропал), вновь не могло не отметить царского портрета на противоположной стене — может, его кто-то специально вешает криво? Встать, подойти, выпрямить? Сидело с шубой на коленях, прячущей жирные пятна. Вошел седой усач в мундире чиновника высокого ранга, встал посреди комнаты, громко пернул, низко поклонился портрету Николая II Александровича и уселся на лавке под ним. Незаметно глянуло (что было непросто, принимая во внимание то, что одно лицо было направлено прямо на другое, как портрет царя, глядящий прямиком на портрет министра). Чиновник сидел выпрямившись, словно палку проглотил, опираясь затылком о стену, подав вверх плохо выбритый подбородок и пялясь перед собой выпученными глазами. Этой игры взглядов никак не удавалось понять. Это что, гневный, обвиняющий взгляд? Или же седой глядит так «сверху», с презрением? С возмущением? С претензией? Но чего эта претензия касается? Поправило шубу на коленях, разложив ее пошире. Он видит пятна? Не видит? Видит? Отвело взгляд. Чиновник сидел, не двигаясь, потьвет стекал у него из-за спины на белую штукатурку, словно пена из бродильного чана. Дышит ли он вообще? Но вот что не мигает, это точно. Сглотнуло слюну, чувствуя, что, несмотря на все усилия и данные в глубине души присяги, на щеки начинает выползать жаркий румянец, алый цветок стыда.
— Я ожидаю уже добрую четверть часа, комиссар опять куда-то вышел, — произнесло я-оно, через каждые два слова поднимая голос.
Седой не отреагировал. В голове начали вспухать самые неожиданные идеи — может, он и вправду не дышит, потому что с ним вот так, тихонько, приключился сердечный приступ? И теперь там сидит стынущий труп? И что я-оно разговаривает с трупом? Скрещивает достойные взгляды с мертвяком? Появилось видение громадной прихожей в Имперском Учреждении, где, лавка за лавкой, в тишине и неподвижности сидят мертвые и живые просители и те, что в ожидании милости со стороны чиновника медленно кончаются. Когда же приходит очередь трупа, швейцары вносят его, застывшего в сидячей позе пред лицо делопроизводителя, прокуриста или какого-другого чиновника, ибо прусский чиновничий ритуал никак невозможно не соблюсти, не оскорбив при этом авторитета Учреждения.
Вошел секретарь-татарин. Увидав седого усача, он слегка побледнел. Вежливо поклонившись, чиновник уселся за столом и тут же уткнулся в бумаги. Я-оно пыталось перехватить его взгляд, дать ему глазами знак, незаметно переслать вопросительную мину — но тот ни разу не поднял голову. Ситуация еще более запутывалась. Эти жирные, отвратительные пятна наверняка видны из-под шубы. Я-оно уже просто горело. Тут старик схватился с лавки — я-оно чуть ли не подпрыгнуло. Подошел, протянул руку. Инстинктивно поднялось и пожало ее, неуклюже прижимая к себе шубу левой рукой.
— Поздравляю, — громко и четко промолвил тот.
Я-оно тупо поблагодарило. Седой еще кивнул, схватил, не глядя, какие-то бумаги со стола, после чего достойно отмаршировал.
— Кто это был? — ошеломленно спросило я-оно.
— Господин генеральный директор, Зигфрид Ингмарович Ормута, — полушепотом ответил толстый Михаил.
Вздохнуло. А говорят, что в Краю Лютов сумасшедших не бывает…!
В Доме Моды Раппапорта сразу же направилось в мужской отдел, где, без особых церемоний, приобрело (что там ни говори, за деньги Белицкого) два легких чесучовых костюма цвета грязной бронзы, более-менее нормально лежащие, но дешевые, поскольку сшитые на манекен, и одну пару черных штучковых брюк. Сразу же переодевшись в примерочной, расспросило приказчика, и тот направил на четвертый этаж, к модистке. Если описание Вуцбувны не обманывало, женщину звали Леокадия Гвужджь; «госпожа Гвужджь» — замужняя женщина или вдова. Щекельников приблизился на лестнице и шепнул на ухо: — Ей денег не давать. — Захочу, так и весь кошелек отдам. — У-у, сердце прокисшее. — Так, лучше уходите. — Ну да, чужое легко отдается, — издевался тот. Я-оно пылало.
На «Складе Нарядной Женщины», между зеркальными галереями, в которых гляделись шикарно и модно одетые манекены, между полукруглыми шкафами, заполненными блестящими новизной вечерними туалетами, скопированными из венских журналов, и между стойками с мехами, блестящими словно от свежей росы, с шубками, этуалями, муфточками, обшитыми мехом накидками; под высокими полками, с которых стекали цветастые ткани: саржи, шнели, батики, тафты, адамаски, органдины, крепдешины, марокены, муслины — мягонькие под самим только взглядом, словно детский сон; от одной до другой витрины с головными уборами: то совершенно фантазийных, то скроенных по образцу русской шапки; так вот, кружа от одного прекрасного искушения до другого, еще более красивого, по мрамору с кокосовыми матами прохаживались не менее прекрасно одетые женщины, но никогда по отдельности: то в группках по две, по три, либо в компании мужчин. Это были этажи самого высокого шика.
Из глубины алькова, залитого медовым светом, начиналась атака уже на другой орган чувств. Хрустальные сокровищницы парфюмерии представляли драгоценные благовония в искусно вырезанных флакончиках из мираже-стекла, смешивающих радуги попугайных отблесков с радугами искусительных запахов. Достаточно было пройти возле первой же витрины, и даже человек с забитым носом мог быть очарован одними этикетками на зимназовых плакетках под эмблемой Эда Пино: Paquita Lily, Jasmin De France, Violette Princesse, Persian Amandia, Blue Nymphia, Bouquet Marie Louise… Чувство запаха — то самое чувство, которое оперирует на невидимом, неслышимом уровне, к которому нельзя прикоснуться — разве оно не ближе всего к нематериальному миру?
Сразу же воображение представило образ панны Вуцбувны в робкой компании ненамного богатого, чем сама она кавалера, как они прогуливаются по Дому Моды в единственный их за неделю, а то и месяц выходной, чтобы, по крайней мере, насмотреться на красоту, приблизиться к жизни высшего света, поглазеть на элегантных господ и изысканных дам, раза в два старших от такого подростка; ведь это же на них кроят моды, на зрелых, старше тридцати лет женщин, то есть — на женщин идеальных: женщин законченных, исполнившихся, а не на недозрелую девоньку, что представляет собой всего лишь половину, а то и четверть женщины. La passion se porte vieux[257]. Но, тем временем, можно хоть подышать воздухом богатства, втянуть в легкие эти надушенные миазмы шикарной жизни…
— Госпожа Гвужджь?
— Там.
Узнало ее по белокурой косе и веснушкам. Прекрасно сложенная женщина бальзаковского возраста, с выдающимся бюстом и широкими, крепкими ладонями. Обручального кольца она не носила.
Подождало, пока она не отойдет от покупательницы, после этого приблизилось и вежливо представилось.
Та инстинктивно выглянула через виражное окно на уличную светень.
— Я так и думала.
— Не понял?
— На кладбище привиделось. — Она вздохнула, качнула головой, сжала губы. — Подождите, пожалуйста, я отпрошусь у начальства.
Появилась она через несколько минут, уже в пальто с несколько потертым воротником из выдры, в меховой шапочке. Быстро сбежала по лестнице, натягивая на ходу перчатки.
— Только не стойте, уважаемый, а то снова пересуды начнутся.
— Это плохо?
Нарочито взяло ее под руку.
Та неожиданно рассмеялась, открывая зубы, почти что все еще целые и белые.