Не раз честил себя: черт связал с колчаковцами. Нашел кому служить. Будь вы!.. Подыхающие шакалы, пьянчуги, развратники. Да и вообще, что армейская служба... В царскую пору прапорщик получал почти столько же, сколько хороший токарь или литейщик. Да и поручик — ерунду какую-то... Тоже — офицеры? Лакей больше насбировал, а с доктором, инженером и сравнивать нечего. С лакея какой спрос — «эсплуатируемый», доктору и инженеру при любом строе почет. А скажи-ка «офицер», да еще белый — ох-хо-хо!! Даже на унтера вон как наступал, чуть не сглотнул.
...Если начнут копаться, то, пожалуй, докопаются, нынче умеют. Его унтер-офицерская пора — ерунда, легкий насморк. Это потом уже, в Омске, Сычева в офицеры произвели (в тяжкую для себя пору Колчак в либерала играл — из плебеев офицеров делал). И тогда... Та пора уже не насморк, а болезнь смертельная — дураком был, дурацкие дела делал. И лекарства против той болезни нету.
Нету!
Сычев ринулся к выходу.
Горбунов, остановившись неподалеку от цеха, прикуривал. Его лицо, слегка освещенное горящей спичкой, казалось жестким.
На заводском дворе полутьма, сырая, ветреная. Людей не видно. Из цехов доносятся шум машин, пронзительный свист, беспрерывное грохотание, слышатся резкие удары о металл — из каждого цеха свои звуки. Крепкий, острый, ни с чем не сравнимый запах завода бьет по носу, он неприятен Сычеву. Тускловатые лампочки раскачиваются от ветра. Тени заводских корпусов нервно шарахаются из стороны в сторону, пугая Сычева.
— Слушай!.. — Сычев положил руку на плечо Горбунова. — Не говори, бога ради, никому. Они ж силком меня.
Горбунов дернул плечом, сбрасывая руку.
— Разве ж я бы пошел...
— Незаметно было, что силком...
— Не говори, слушай. Ну, ошибся, может, в чем-то немножко. Темный, неграмотный был. Какого хрена я понимал. — Мелькнула спасительная мыслишка: Горбунов — пришлый, откуда знать ему, кто грамотен, кто неграмотен. — Стока лет уж прошло. И разве я один...
— Разберутся, кому надо.
— Да мало ли людей служило у белых.
— Разберутся.
— Да в чем разбираться-то?
— Раз-бе-рут-ся!
— Ты... ты ничего не докажешь.
— Посмотрим.
Многословный Горбунов говорил сейчас коротко, резко.
— Посадить хочешь? — Спросил зло и тут же залепетал быстро, жалко, тихо, как бы про себя:
— В темноте-то глаза болят, уши закладыват.
— Отстань, мне с тобой и говорить-то противно. Плетет, не знай чего.
Горбунов пошел. Сычев дернул его за руку.
— Послушай!.. — В голосе Сычева слезы.
— Уйди!
— Ну, послушай же, бога ради!
— Отстань, говорю! Ты понял?
— Одну минуту...
— Э-э-э!..
Лицо у Горбунова в тени, глаз не видно, но Сычев чувствовал ненавидящий, вперенный в него взгляд.
— Ты в конце концов должен меня выслушать, товарищ Горбунов.
— Какой ты мне товарищ, шваль колчаковская! — Сказал спокойно, сплюнул и, подняв воротник, зашагал быстро, сердито.
Сычев схватил кирпич.
12
Труп Прохора Горбунова нашли возле штабеля кирпичей, привезенных для новостройки, метрах в ста от механического цеха.
Это было делом неслыханным. Никогда на заводе не убивали людей. Самый отпетый уголовник, самый злостный буян утихал на заводе. Завод — святыня. Работают рядом два недруга, не разговаривают, мечут сердитые взгляды, но и только... А как выйдут из проходной — в драку.
По заводу поползли слухи: убил Горбунова Мосягин. Катя охала:
— Смотри, чтоб и тебя...
Но я уверен был: тут не мосягинских рук дело. Уж он бы в первую очередь со мной разделался.
Однако лучше быть настороже. Я оглядывался, когда шагал по темным переулкам.
В ноябре Сычева посадили, как-то все же докопались до него. Заставили раскрыть тайники с золотишком, бумажными деньгами советскими и документами, в которых указано было, что он, Сычев, не как-нибудь, не случайно, не шутейно, а по-настоящему, верой и правдой служил их превосходительству адмиралу Колчаку, в маленьком, но все же офицерском чине прапорщика: «На передовых позициях проявил храбрость...» Выяснили, что антисоветские лозунги на здании клуба и на заборе возле разрушенной церкви тоже он писал.
Жена у Сычева была тучной, болела. В больницу бы, а он: «Лежи, лежи, отдыхай, доктора-то быстрей угробят». Кормил ее салом, супами жирными да селедкой, тем, что вредно людям тучным и больным. Приучал к браге и пиву: «Для облегченья пренепременно стакашек-другой пропусти перед едой». Катя говорила: «В алкоголика превратил... Развестись боялся. И ждал смерти ее. Видно, что-то выведала...»
Как разоблачили чекисты Сычева, не знал никто, а вот как встретились Сычев с Горбуновым, что говорили они, о чем мечтал Сычев, о том заводские узнали. Говорят, на диво откровенен был Сычев напоследок, в разговоре со следователями. Я услышал обо всем этом от Василия. Новости зять узнавал раньше других. И не потому, что был охоч до них. Нет. Просто люди тянутся к сильному человеку, а приятней всего подойти с какой-то сногсшибательной новостью.
Меня вызвал в конторку Шахов.
Он что-то быстро старел. Лицом потемнел, толстые губы вроде бы еще сильней выпячиваться стали.
— Послушайте, Степан Иванович...
От него как будто вином попахивает. Невероятно! Чтоб Шахов и в рабочее время... Я подошел поближе. Так и есть, пахнет. Но держится великолепно... Только в глазах болезненный лихорадочный блеск. Вовсе стали сумасшедшими глаза, даже смотреть неприятно.
— Скажите, вы жили рядом с Сычевым?
— По соседству.
— Почему же вы мне ничего не сказали о нем. Это ж такая гадина. Такой подонок! Кругом черный.
— Еще черней бывают. А что я должен был сказать?
— Вы же знали, что он оформляется к нам на работу.
— Знал, конечно.
— И ничего не говорили.
— Ну, а что я должен был говорить?
— Да как же?..
— Ну, а все-таки что?
— Положим, вы не знали, что он колчаковский офицер и каратель — это ясно. Но вы, надеюсь, видели, как он жил, какой вел образ жизни. Спекуляция, торговля на базаре... Хапанье...
— Своим торговал.
— «Своим»... Он все, все подчинял единой цели — обогащению. Контра есть контра. Будто не видели. И Мосягин, дружок Сычева... Он ведь и к вам ходил.
— Знаете что?..
— Что?
— Давайте, не будем. Хотите пришить мне какое-то дело? Не выйдет! Бесполезное занятие, Егор Семеныч.
Шахова, видать, раздражали мои ответы, впился диковатыми глазами-буравчиками, вот-вот просверлит.
— Никакого дела вам никто пришивать не собирается. Но закрыть двери в цех для врагов вы обязаны по долгу службы. Вы понимаете, какие идут разговоры? «В механическом контра!», «Убийцы!», «В механическом шайка шпионов и диверсантов». Хотя какие они шпионы? Ужас! Уж на что Сорока... зря не скажет... И тот: «Что у вас там такое?! Кого вы подбираете? Куда смотрите?» И так это подозрительно глядит. А на пленуме райкома... Побывали бы вы на пленуме. Сколько там было разговоров. Весь город... А я... Разве я один виноват. Есть же помощник начальника цеха, старший мастер, мастера, бригадиры... Профорг, комсорг. А отвечать должен только я... Будь оно все проклято!!! У меня, обязательно у меня! Везде успей, за всеми угляди.
Он говорил уже как бы сам с собой, качал головой и горестно морщился. Но я в ту минуту не чувствовал к нему жалости.
Спорить бесполезно, лучше уйти. Закончилась утренняя смена, в конторку заходили рабочие. Подошел Василий. Я повернулся, но Шахов остановил меня:
— И еще вот что, товарищ Белых...
Не по имени-отчеству, а «товарищ Белых». Скверный признак.
— Скажите сменным мастерам, что завтра в два часа дня совещание. По ряду вопросов. И, видимо, надо нам... проверить новичков. Понаблюдать...
Он говорил вполголоса. Но Василий, стоявший невдалеке, услышал и пробасил:
— Это что, слежка?
— А вы зачем сюда прибыли? Идите!
Я онемел: Шахов всегда дружески, весело, даже с некоторой восторженностью смотрел на Василия. Значит, крепко горечь и всякие опасения въелись в его душу.