— Расплатимся? — спросила официантка. Она была чем-то обрадована и мило улыбалась, чуть-чуть оголяя белые зубы. Ее черные большие глаза ярко блестели под длинными ресницами. Девушка была хороша — хороша своей юностью, простотой и какой-то детской наивностью. Даже подчерненные брови не портили ее свежего лица. Почему-то думалось, что она подкрасила их так, ради минутной забавы. Она, кажется, не умела сердиться и была очень доверчива.
— Какая вы сейчас симпатичная! — сказал Хлызов. — Веселая, и ямочки на щеках. Ну что же, что же вы стесняетесь?
Он говорил медленно, манерно. И улыбался. Морщины, которые тянулись на его лице от носа к подбородку, приобрели форму дуг. Улыбка казалась искусственной, как у плохого актера.
Хлызов взял официантку за руку.
— С вас девяносто четыре копейки, — торопливо проговорила она.
«Он с ней так, а она улыбается, — удивился Ложкин. — Надо же!»
Вставая, Хлызов сказал:
— Завтра вы нас должны накормить еще лучше. Поняли? Смотрите!
И он опять погрозил девушке толстым пальцем.
В раздевалке Хлызов был хмур. На его лице снова появилось выражение недовольства. Он неторопливо надел пальто с воротником из серого каракуля, шапку из такого же меха, сунул под мышку щегольскую папку с замком «молния» и пошел к выходу. Люди уступали ему дорогу.
Ложкин вышел вслед за управляющим. Хлызов повернул влево, а Ложкин вправо.
Пройдя шагов пять, Ложкин обернулся и сердито проговорил вдогонку Хлызову:
— А подь ты к черту!..
БЕЗДОМНАЯ
Поезд отходил в седьмом часу.
Декабрьское утро во всем походило на ночь: окна домов были темны и мертвы, как колодезные дыры; ни людей, ни машин, в синеватом свете уличных фонарей холодно поблескивали редкие снежинки. Надсадный вой ветра заглушал шум шагов. Был сильный мороз, градусов под сорок; я поднял воротник пальто и прибавил шагу.
Я не знаю, откуда она вынырнула. Это была маленькая тощая собачонка, из обычных дворняжек, с большим, опущенным, похожим на пустой мешок, брюхом и хвостом-обрубком, которым она вяло помахивала. Темная шерсть грубыми слипшимися клочьями свисала в разные стороны.
Бездомная...
Она упрямо и осторожно приближалась, неотрывно глядя на меня и опасливо останавливаясь, когда я поворачивал голову.
— Что ж ты бежишь за мной? — сказал я. — Покормить мне тебя нечем. И в тепло увести я тоже тебя не могу. Совсем зря бежишь.
Услышав спокойный голос, собака, очевидно, поняла меня по-своему — перестала с опаской поглядывать и смешно, деловито затрусила возле.
У Курганского пригородного вокзала в это утро было безлюдно и непривычно тихо; по укатанной, утоптанной тысячами ног скользкой, стеклянистой земле неслась и неслась жидкая поземка.
— Ну хватит, — сказал я собаке. — Давай, беги обратно. Сюда нельзя. Пошла, пошла!
Но она и не думала убегать.
Хорошо бы купить что-то и покормить собаку. Но буфет еще не работал.
Когда открылась дверь, собака нырнула под ноги входившей женщине и, подбежав ко мне, села. Теперь я мог хорошо разглядеть ее. Подобно другим бродячим собакам, была она настороженной и нервной, как-то болезненно вздрагивала, торопливо и бессмысленно переступая передними лапами. А какие глаза: они отображали множество чувств, множество оттенков сложного характера собачонки; были одновременно испуганными, виноватыми, просящими, ожидающими, нахальными, слезливыми и отчаянными.
«Да, плохо без крова в такую ночь». Этого я не сказал, лишь подумал: мой голос вызвал бы недоумение пассажиров.
В зале разносился тихий, редкий говорок, люди ходили как сонные. Передвигая скамейки, мыла полы уборщица.
И вот с собакой что-то произошло: она распрямилась, напружинилась и, слегка повернув голову вправо, вдруг пролаяла отрывисто и хрипловато:
— Р-р-р-гав!
Повернула голову влево и снова на весь зал:
— Р-р-р-гав!
И, довольная, уставилась на меня. Ее веселые теперь глаза говорили: «Ты видишь, я тебя охраняю? Ты видишь?!»
Тотчас появилась дежурная — строгая женщина в форменном костюме.
— Чья собака?
Молчание.
— Я спрашиваю, чья собака?
Вместо меня ей ответил старик с котомкой. Ответил с мудрой простотой:
— А ничья.
— Как это «ничья»?
Видимо, женщина была убеждена, что каждая дворняжка непременно имеет хозяина.
Поворчав, дежурная открыла входную дверь и стала выгонять собаку. На подмогу ей прибежала уборщица с длинной тряпкой. И вот они с двух сторон начали наступать на собаку, одна, ругаясь и размахивая руками, другая — размахивая тряпкой и молчком.
Сжавшись, став чуть не вдвое меньше, нервно подергиваясь, собака заметалась из стороны в сторону. Она металась и все взглядывала на меня, и в глазах ее уже ничего не было, кроме тоски, обреченности и жестокого вопроса: «Ты видишь, как меня гоняют?! Я ж доверилась тебе. Помоги же, ну помоги!»
Собаку выгнали.
У меня было такое чувство, будто я кого-то предал.
ЧЕТВЕРО В ДОРОГЕ
Поезд пришел перед рассветом. Элла с трудом добралась до автовокзала. Там ей сказали, что тракт закрыт из-за распутицы.
Действительно, на улице творилось бог знает что: беспрерывно лил дождь, было холодно и грязно.
Элла до вечера просидела на окраине города, дожидаясь случайной машины. Мимо проезжали на лошадях, проходили пешие, а машины не показывались. Она совсем отчаялась, и когда увидела маленький «газик» с самодельным деревянным кузовом, у нее вдруг захолонуло сердце — испугалась, что не возьмут.
«Газик» довольно бойко катил по тракту.
— Стой! — закричала она. — Остановитесь, что вы в сам-деле!
— Чего кричишь? — угрюмо отозвался шофер, открыв дверцу. — Куда едешь?
— В Раздолинское.
— Залазь.
Шофер был взлохмачен, небрит и смотрел мрачно. К его телогрейке пристали хлебные крошки.
Кроме шофера, в машине сидели два парня. Один, высокий, в куртке с расстегнутым воротом, в сдвинутой на затылок кепке с поломанным козырьком, бесцеремонно разглядывал Эллу. С красивого лица его не сходило насмешливое выражение. Она думала, что парень уступит ей место рядом с шофером, но он показал на заднее сиденье:
— Туда!
Второй пассажир плечист и толст. У него по-сибирски ядреное лицо — широкое, красноватое, с полными губами. Он занимал много места, и Элла кое-как примостилась. Откинувшись на спинку сиденья, она вздохнула и улыбнулась, довольная, что все в конце концов закончилось благополучно.
— В самом Раздолинском живете иль где? — спросил высокий парень, повернувшись к Элле и улыбаясь.
— Нет. Еду на работу устраиваться. Я торгово-кулинарную школу закончила. В воскресенье выпускной вечер был... И вот... еду.
— Так вы что, в торговле свирепствовать будете?
— Поваром. И не свирепствовать, а работать.
— Ну-у-у, не тужите, ребята! С голоду не подохнем — повара захватили. А он главней продуктов. Повара-то, которые торгово-кулинарную школу закончили, из лаптей щи варят. Да еще и вкусные. Сам как-то пробовал.
— Не говорите глупостей, — нахохлилась Элла.
— Не видать ей теперь Раздолинского, — заговорил толстый парень, — с собой увезем. Повара нам, ой, как нужны. Особенно выученные. В нашем-то деле главное пожрать поплотнее да повкуснее. Квартиркой вас обеспечим. Замуж выдадим. Вот хотя бы за Сережку. Он у нас первейший парень в селе. Самый сильный, самый ленивый и выпить не дурак.
— Золотые твои слова, Микола.
— Прекратите говорить пошлости, — рассердилась Элла. — Слушать это вовсе неинтересно.
— А женушка у тебя будет с характером.
— Не говори, Микола. Ноне все такие пошли. Недаром дед Маркел не женится. «Холоштому-то, грит, куды шпокойнее». На той неделе я его у ворот бабки Болдычихи повстречал. «Ты чё, — спрашиваю, — старый греховодник, к чужим бабкам заглядываешь, а?» — «Коромышло купил. В чельпо-то не раждобудишша. А у ей штарые жапаши». — «А ты знаешь, — говорю я ему, — что вчерась Петрович Болдычин чуть насмерть не забил этим самым коромыслом одного командировочного, который чаек с бабкой попивал?» — «Пошто меня бить? Я мужик бешполежнай». — «А Петрович не будет разбирать твою полезность, шибанет — и поминай как звали. Не заявляйся, когда хозяин за порог вышел». — «Пучь-ка, шамово раштреляют». — «А тебе-то какая польза от этого», — говорю я. — Да и не расстреляют. Указ такой вышел, по которому разрешают бить чем попадя мужиков, если они к чужим бабам заходят. Это называется: в припадке ревности». Маркел сперва не поверил: «Неправду, грит, шкаживашь». А потом шепчет: «Ладно, шнешу-ка я нажад ето шволочное коромышло. А то етот Петрович и вжаправду вше че-то ерепенитша...» — «Зачем, говорю, уносить? Как раз на Петровича-то и напорешься. Покрась коромысло красной краской. И — все дела. В городе вон красные коромысла продают. Тогда твой Петрович ни черта не заметит». В субботу вечером гляжу: топает Маркел, а на плече у него красное коромысло.