Четверо в дороге
В сборник вошли повести «Тепло земли», «Гудки зовущие», написанные на документальной основе, и рассказы. Первая повесть посвящена современной зауральской деревне, вторая — уральским рабочим тридцатых годов.
ТЕПЛО ЗЕМЛИ
Повесть
© Южно-Уральское книжное издательство, 1974.
1
Лаптев часто просыпался. Может быть, потому, что все время виделись ему кошмарные сны. Будто шагал он по горной узенькой тропинке, слева — отвесные скалы, справа — ущелье, прикрытое не то дымкой, не то туманом, и неслись из того ущелья гул и грохот несусветный. Тропинка скользкая, как лед, стена слева тоже скользкая. Но вот уже и тропинка исчезла, только скалы и ущелье; хочется обратно повернуть, и нет сил; хватается он за скалу, с ужасом чувствуя, что валится в темную пропасть. В последний миг ухватился за хилый кустик, растущий между камней, но голые жиденькие ветки оборвались, и он падает, падает бесконечно. И просыпается. Потом снилась ему одинокая заброшенная избушка в лесу. Возле избушки стоял мужик с палкой и, злобно глядя на Лаптева, что-то кричал.
Но, видно, сон был некрепок, потому что чувствовал, а точнее, подсознательно понимал Лаптев: не наяву это, во сне все видит — и избушку, и злобного мужика...
А когда мужик замахнулся палкой, Иван Ефимович проснулся. Был шестой час утра, время раннее, но нет уже полуночной тишины: где-то бойко гавкает собака, требовательно мычит корова, стучит калитка. У Лаптева не было обычного для него в глубокой ночи обостренного восприятия окружающего — и прежде всего звуков, — чувства абсолютной, что бывает только в деревнях, какой-то особенной тишины; и померкло, стаяло, исчезло тягостное сознание того, что он один, совершенно один в доме — случись с ним что, никто сразу и не узнает об этом. Подумал: сонные видения наверняка — результат легкой тревоги, которая обычно овладевает человеком, приехавшим на новое, незнакомое место, и связаны они с чем то реальным, давно пережитым и уже забытым. Что же похожее было, когда и где? И вдруг вспомнил. Еще мальчишкой, в гостях у тетки на Урале, надумал забраться на отвесную скалистую гору. Держаться приходилось за жидкие ветки кустарника, который кое-где пробивался на склоне. Когда же оборвалась одна ветка, он, холодея и дрожа, повис над пропастью, едва успев схватиться за острый каменистый выступ. Время сглаживает, стушевывает и радости и горести. Сгладило, стушевало оно и страх тех минут, когда, сдирая кожу с рук, лез и лез он наверх, постанывая, почти не дыша от страха.
Неужели же и сейчас подбирается к нему страх? Да ну, какая-то чепуха! Правда, вчера то тут, то там улавливал он тревожно-настороженные, холодные, а один раз — вот удивительно! — откровенно пренебрежительный взгляды. И что?! Будто раньше была только тишь да гладь — божья благодать, будто стремился он к этой тиши и глади и никогда не сидел в окопах, не слышал тонкого, зловещего посвиста пуль, их тихого, монотонного, дьявольского оркестра, не участвовал в марш-бросках, не рыл окопы и траншеи, не ползал по-пластунски, будто не видел лодырей, приспособленцев и негодяев. Многое видел...
Марш-бросок — весело звучит. Для непосвященного! Хорош бросок — бег (километров на двадцать-тридцать с полной выкладкой: шинелью-скаткой, вещмешком, винтовкой, малой саперной лопатой, которая надоедливо бьет и бьет черенком по ноге. Сам весь мокрехонек; впереди мокрая спина товарища, справа и слева взмокшие плечи. И пыль. Тяжко бежать в строю, и когда упадешь от усталости, все тело пробирает мелкая, холодная, как от мороза, дрожь.
Жизнь все время учила его на свой манер — не спрашивая ни о чем и не предупреждая. В детстве ходил он в рваных сапогах — «кирзачах», у которых почему-то всегда вылезали гвозди и натирали ноги. Бедно жила семья. С лопатой, граблями и вилами стал управляться еще мальчишкой. И пахло от него летом, в пору тяжкой мужицкой работы, терпким потом, который, казалось, никакой водой не смоешь. Да и воды не хватало.
У их деревни стояли болота, где гнили травы. А, по словам стариков, в прошлом веке было здесь хотя и мелководное, но с чистой водой озеро на километр. Для огорода и скота пахучая болотная водица кое-как годилась, а для питья, стирки и бань воду возили из соседней деревни, километра за четыре, — разве навозишься. Теперь живет Лаптев в местах, где воды хоть залейся, да и в родной деревне давно уже пробили глубокие колодцы, тоже вода есть, но Иван Ефимович до сих пор сохранил в глубинах души своей особое отношение к воде — ценит ее, как никто другой, любит баньку, любит купаться: все вспоминается ему острый запах мужицкого пота.
Странно, не может человек думать только об одном, о работе, к примеру, в голову все лезут посторонние, цепляясь одна за другую, мысли. Сейчас подумалось Лаптеву ни с того ни с сего, что надо б постирать сорочки. Для начала сделает это сам, а потом будет отдавать кому-нибудь из женщин. Вечером вскипятит воду. Печка на кухне жаркая, умелыми руками сложена. Да и вообще квартира куда с добром: две чистых, веселых комнаты. Сперва поселился в совхозной гостинице — бывшем кулацком доме, да неудобно там: народ все приезжий, шумливый, беспокойный. От новенького трехкомнатного особнячка под шиферной крышей, где жил прежний главный зоотехник, отказался — зачем одному такие хоромы? Светловатая полоса, вползавшая с улицы, откуда-то снизу, то меркла, то появлялась вновь, вырисовывая вверху на стене оконный переплет, и Лаптев понял, что это ветер раскачивает фонарь на столбе.
Подошел к окну, поеживаясь: в квартире выстыло, и от холода и темноты казалось, что в доме сыро. Многие окна в конторе совхоза уже светились. Горела лампочка и в кабинете директора. Собственно, видно было только одно, окошко кабинета, другие закрывала громоздкая нелепая скульптура, стоящая возле конторы. Он с первого дня, с первой минуты возненавидел убогую лепку, изображавшую двух мужчин. Одинаковые, мертвые, ничего не выражающие лица, неестественные позы, какие-то кривые, надломленные пальцы, короткие ноги.
За нее совхоз отвалил городскому скульптору восемь тысяч. И все ради показухи: у нас так же, как у добрых людей, и у нас скульптура.
Он бывал в Новоселово и раньше — раза два-три, читал лекции о международном положении, но люди здешние промелькнули тогда, как редкие огоньки полустанков в окнах ночного поезда — мгновенные и одинаковые, запомнился только директор Утюмов. Утюмов! Когда он познакомился с ним, бог ведает. Иногда кажется, что знаешь человека всю жизнь; где-то когда-то подметил, каков он в разговоре с подчиненными, в кабинетах у начальства, каков в радости, в злобе, каков в трудностях. Утюмов! Лицо выражает одновременно строгость (в меру), деловитость, усталость и какое-то легкое беспокойство. Такое выражение — Лаптев отметил про себя — и у новоселовских специалистов и управляющих фермами. Даже улыбка и та у всех у них одинакова — редкая, короткая, неяркая, будто неожиданный луч солнышка в ненастье. Утюмов сказал Лаптеву:
— И умереть будет некогда, будь оно проклято! Просыпаюсь до света, а ложусь в полночь. Голова, как чугун, тяжелая. И все на ногах, все на ногах. Везде успей, за всеми угляди. Чуть прохлопал — ЧП. У нас тут такие работнички, я вам скажу... Как дети. Все им надо разжевать и в рот положить. За плечами техникум или институт, виски серебрятся, а они ждут команды. Без команды никуда.
Он исподлобья взглянул на Лаптева и вздохнул:
— Это только издали все кажется просто и ясно. «Отстаете», «нахлебники». Ну, положим, отстаем. Но хлеб даром не едим. Уж в этом нас никто обвинить не посмеет. Вы знаете, какая здесь земля? А?! Шестьдесят... если хотите абсолютной точности, — шестьдесят два процента всех земель в совхозе — солонцы. А о них ученые пишут...