Рабочий всякое мудрое слово на свой лад переделывает: обдирочное отделение стали называть коротко — обдиркой.
Видимо, много шарикоподшипников требовалось стране, к нам летели телеграммы, приказы увеличить выпуск труб. Решили построить для обдирки кирпичный корпус, по объему даже чуть побольше механического цеха, и эту работу заводское начальство взвалило на нас.
В апреле начальником механического назначили Шахова. Миропольского перевели на инвалидность.
И вот тут началось!..
Шахов стал все перестраивать на свой лад. Сломали конторку цеха, мрачноватую грязную конуру, и на ее месте построили стеклянную, во все свободные места станки понатыкали, перекрыли крышу, заменили мутные стекла в окнах, пробили новые двери и все это разом. Штукатурили и красили в красном уголке. Не знаю, почему большие, недурно для тех времен оборудованные комнаты и залы называли тогда уголками. Ничего себе уголки! Понавесили лозунгов и плакатов, ни в одном цехе завода не было их столько. Работа все непривычная, пыхтели, ругались, смеялись. Крик, гам.
Провели собрания; спорили, шумели до хрипоты, а выводы делали в общем-то немудрые: надо лучше работать, всем перевыполнять нормы.
Я любовался Шаховым. Он умел выступать. В те годы трибунщиков и болтунов страсть сколько развелось, пели что те соловьи. Шахов обрушился на цеховых болтунов:
— Тут кое-кто из мужиков захотел общими словами, как заслонкой, прикрыться. Пословицы всякие... Тогда уж позвольте и мне парочку пословиц привести. «Пуганая ворона куста боится», это адресую тем, кто тянет кота за хвост и против всего нового выступает. А вторая пословица: «Смелый приступ — половина победы».
Необычное вступление. Чаще на собраниях сыпались общие, «шибко политичные» фразы, гладкие, как из газеты, но нагнетающие скуку и зевоту, потому что не было в них ничего нового. А тут — анализ. Такая-то смена идет позади. «Рассмотрим, почему?» В смене этой наименьшая выработка у токаря Федорова. Почему Федоров отстает? Тысяча «почему» — и на все ответ. Анализ и анализ. Говорил, какую получит государство пользу, если каждый рабочий в цехе и на всем заводе увеличит выработку на один процент. Хотя бы на один. Сколько на эти средства можно приобрести станков, купить велосипедов, сшить костюмов. Приводил цифры и факты, цифры и факты...
Люди такого, как Шахов, склада часто работают не только за себя, но и за многих и, бывает, а это уже опасно, — подменяют, подавляют других, полагая, что только они все знают и могут. Шахов в каждую щель не лез, знал: в мелочах погрязнешь. «Это дело механика». «К мастеру! Пусть разбирается мастер. Почему ко мне?» Кое-кто возмущался:
— Видал, как отмахивается.
Но это был стиль. При необходимости начальник цеха мог заняться каким угодно делом: к примеру, проанализировать работу молодого токаря или проверить, как рабочие после смены протирают станки.
Говорил мастерам:
— Не бегайте по цеху, как оглашенные. И если уж начали в чем-то разбираться, разбирайтесь основательно.
Не запоздает ни на минуту. Дисциплина была у него в крови. «В дисциплине — основа успеха. Дисциплинированный рабочий не будет шататься по цеху, болтать с соседями, он все сделает, как надо. Только за счет одной дисциплины мы сможем намного увеличить выработку».
Поклонялся дисциплине, порядку и точности, как богам. Говорил легко, будто семечки щелкал, простыми мужицкими словечками, со смешком, ругнется раза два забористо. Очень нравилось рабочим, как он выступал: хохотали, аплодировали, взбадривались. Голос громкий, твердый, чистый и какой-то легкий, живой. В словах убежденность, уверенность, а это здорово действовало на людей.
Выступал Шахов на каждом заводском собрании и почти на всех городских — крепко к говорильне приохотился. Трибуна была для него привычна, как стол в конторке. А ведь чем чаще выступает человек, тем больше его знают, тем больше уверяются в его знаниях, смекалке и работоспособности. Иные болтуны только тем и жили. Надумает начальство человека за безделье снять, ан нет, смотришь, кто-нибудь да словцо за него вкрутит: «Что вы, он же такой активный товарищ, на собраниях выступает, умен и в политике силен». А болтун, тот работать не умеет, умеет только выступать. Шахов выгодно отличался от других трибунщиков: не было у него общих рассуждений.
Зайдешь в конторку — над листом бумажным колдует, опять выступать собирается. В редакции районной и областной газет позванивал. Имя его частенько мелькало в газетах, на самом виду стал человек. Трибунная активность Шахова мне было как-то не по душе, хотя я понимал: это верный путь к популярности.
Лучшим стахановцам всяческие почести оказывал, за руку здоровался, в столовую и клуб вместе с ними ходил, беседовал как с ровней. Многие за него стояли горой.
На новой должности Шахов раскрылся, его увидели.
Страсть как любил рекорды. И рекордишко-то порой маленький, какая-нибудь лишняя деталька, а шуму!.. Сразу же сам с профоргом, слесарем Прошей Горбуновым, фанерный лист у входа в цех начинал приспосабливать. На фанере надпись: работайте так, как стахановец такой-то! Это тоже имело резон: для рабочих пример и начальство видит.
Окна в своем кабинете Шахов раскрывал настежь, хотя весна была холодная, сырая, промозглая. Рабочие, особенно девки, дивились, ойкали:
— Начальника цеха не видели? — кто-нибудь спрашивал.
Отвечали с довольным смешком:
— В морозильнике.
Уволил двух сменных мастеров. По цеху шумок прошел: «За что?» Мастеров считали работягами, они старались. Но как старались? Смотрят в рот начальнику цеха и мне, ждут, что же мы скажем. Дадим команду — выполнят, а своей инициативы не проявят. Разве что по мелочам. «Начальник цеха об этом не говорил». «А я не знал, откуда я мог знать?»
И вот странно: в помощники себе Шахов взял техника, молоденького, вялого, робкого, который всюду тянулся за ним бледной тенью. Люди диву давались: зачем ему такой помощник?
Руководитель часто кажется подчиненным умнее, чем он есть на самом деле. Не замечали? В этом что-то непонятное, но факт. Видимо, подчиненные находят, вернее сказать, стараются находить в его речах, манерах, во всем поведении что-то необычное, значительное; циркуляры, не им продуманные, а «спущенные» сверху, указания «вышестоящих организаций» воспринимаются людьми как «плоды труда» их собственного начальника, хотя бы частичные. И вообще хочется верить, что «наш-то, наш-то куда лучше ихнего», — уж такова природа человеческая. Шахов же давал немалую пищу для таких преувеличений.
Культпоходы, экскурсии устраивать начали, в шахматы состязаться, по бегу соревноваться. Шахов наталкивал: «В здоровом теле — здоровый дух». С парнями на лыжах катался, в заводских соревнованиях по бегу на лыжах второе место занял. Старики смеялись: «Не солидненько, Егор Семеныч. Поди, не шешнадцать лет». — «Стар гриб, да корень свеж».
Других понукал: «Давайте, давайте!», и сам в ускоренный ритм вошел, стал быстрее ходить, быстрее говорить и даже ел на ходу, едва прожевывая. О нем спрашивали: «Куда убежал?»
Я уже казнил себя мыслями: зря был так подозрителен к Шахову.
Дочка говорила:
— Слишком уж быстрый Шахов наш. Не скажу, что торопится. Слово «торопится» не подходит к нему, такому важному. Но живет он все время в каком-то ускоренном темпе. — Усмехнулась. — Все делает быстро, даже стареет. Разве скажешь, что молодой. Под пятьдесят. Морщины. Фу!.. Будто куча детей. Вчера видела его в клубе. Идет деловито так это, как на работу. Смехи! Есть ли смысл жить так?
Сама Дуняшка тоже была для меня загадкой: порой по-детски наивна, без причины хохочет и вдруг такую подпустит философию — не сразу поймешь.
Туманным утром, когда с неба сыпал мохнатый мокрый снег и была грязь непролазная, начали кладку стен для обдирки. Я сказал:
— Подождать бы, Егор Семенович.
— Чего?
— Да погоды хорошей. Не на пожар ведь...
Усмехнулся. Не издевательски, а так, будто разговаривал со школьником, любознательным и несведущим. Смотрит, как всегда, в упор, настойчиво.