Но сразу перед приходом поезда здесь становится весело. Прежде всего у платформы появляется почтовая двуколка, на которой восседает старый письмоносец Трофим; он стал теперь моим лучшим другом — он учит меня курить. Я уже умею пускать дым через нос не хуже самого Трофима. Когда курю, я чувствую себя взрослее.
Однако перед приходом поезда курить некогда. Прежде всего нужно приложить ухо к рельсу — не гудит ли. Чуть заслышится громыхание, на платформе появляется торжественный и строгий начальник станции в красной фуражке и черной форменной тужурке, с жезлом в руке. За начальником на платформу выбегает худой, вечно заспанный кассир. Он поворачивает скрежещущий рычаг, и тогда, точно вытянув гостеприимно руку, впереди открывается семафор.
Торжественный и грустный, раздается в тишине первый удар колокола. Теперь хватит лежать на рельсе. Где-то далеко-далеко, где небо сливается с землей, появляется клочок дыма. Постепенно он становится все гуще и гуще. И вдруг слышится свисток, который повторяет эхо. Для меня он постоянно неожидан. Я вздрагиваю и хватаюсь за ограду. Затем с бьющимся сердцем наблюдаю, как, становясь все больше и больше, летит на меня, громыхая колесами, весь в клубах дыма, черный, страшный, вечно торопящийся паровоз.
Как безумный, бегу вдоль поезда, щупаю, глажу и даже отираю пыль с боков зеленых многооконных вагонов. Заглядываю в окна, с тоской и уважением посматриваю на незнакомых людей. Хотелось бы, чтобы они хоть что-нибудь попросили у меня. Но они молчат, даже не глянут в мою сторону, даже не выйдут из вагона.
Как-то пассажир спросил у меня, какая это станция. Я чуть было не расхохотался. Было очень странно, что он не знает нашей станции и нашего местечка: у нас изготовляют стулья, жизнь бьет ключом, а он ничего не знает! Но поезд стоит так мало, что я даже не успел ему рассказать обо всем этом. Пассажир вошел в вагон, и поезд умчался. На платформе остались только я да ставший вдруг серым и будничным начальник станции.
Досадно, что еще не пришли газеты, но еще большую досаду навевает эта тишина, равнодушие, с которым дым от паровоза расстилается в воздухе, ползет по тополям, по нивам и, наконец, исчезает.
Но вчера вечером я наконец газеты получил. Это было совершенно неожиданно.
Я расхаживал у высокого, большого фонаря, который качает вокруг себя тьму, освещая лишь рельсы, кусок платформы, колокол и большое окно вокзала. Справа и слева на путях виднелись красно-зеленые фонари стрелок. Уже вышел начальник станции, выбежал кассир.
Вызвездившуюся ночную тишь разорвал гудок прибывшего паровоза. От снопов слепящего света впереди, сияющих вагонных окон стало больно глазам, резко вырисовывалась каждая веточка тополя, заискрилась росинка на листке.
Как всегда, я сразу же кинулся к зеленому багажному вагону. Там уже стоял Трофим. Узкая обрешеченная дверь была открыта. Ворчливый, заспанный уполномоченный принимал от Трофима запечатанный мешок и сдавал ему свой. Потом он стал бросать прямо на землю какие-то толстые бумажные пачки. Я сразу догадался, что это газеты.
— Товарищ начальник! — стараюсь я перекричать шум паровоза. — Товарищ начальник!..
Настигнув Шкабуру возле одного вагона, я уж не отстаю от него. Сердце у меня колотится. Я не могу говорить. И начальник вынужден мчаться со мной.
А пачек много, они рассыпаются. Я держу их руками, зубами, подпираю головой и даже коленом, и вскоре вместе с Трофимом добираюсь до его двуколки.
Никогда еще мне так не хотелось, чтобы Трофим быстрей гнал лошадь. Но она, как назло, еле плетется. Колеса грузнут и шипят в песке, подпрыгивают на корневищах. Лошадь тяжело сопит, и Трофим беспрерывно покрикивает на нее.
Собаки учуяли нас еще издали, и вся деревня наполнилась лаем. Из-за них не слышно соловьиного свиста, плача сыча в высоких сросшихся липах, заслонивших от нас небо. В местечке лошадь идет быстрей, двуколка начинает громыхать на камнях. Мне невтерпеж — я еду стоя. Не успел Трофим подъехать к нашему дому, как я уже соскакиваю на ходу и, подхватив пачки, мчусь к себе, на чердак сарая, где я сделал замечательную комнатку.
Я раздобыл фанерные ящики из-под спичек, соорудил из них полки и, как аптекарь, расставил книги, втащил сюда дедушкин столик и свой стул, который купил на фабрике. Дедушкина восковая свеча тоже здесь. На столе у меня портрет Ленина — тот, где он изображен сидящим за столом и читающим «Правду».
Плохо только, что сейчас ночь. Еле нащупав в темноте лестницу, я перетаскиваю на чердак свои пакеты. На мгновение останавливаюсь в испуге: летучая мышь ударилась о дырявую крышу, кто-то царапается в соломе. Но я быстро зажигаю свечу, вставленную в широкое отверстие зеленой бутылки, и сразу же забываю о ночных страхах.
При свете начинаю разглядывать свои пакеты. Перекладываю их из стороны в сторону и не устаю читать адрес на них. Газеты обернуты в толстую белую бумагу, перевязаны шпагатом и скреплены печатями. Я до безумия рад тому, что на каждой пачке написано мое имя и фамилия. Развязываю их и обнюхиваю газеты — они пахнут краской, ночной прохладой, вестями со всего света.
У меня дух захватывает. Подбегаю, чтобы распахнуть слуховое окно, — быть может, удастся хоть кого-нибудь увидеть и зазвать к себе. Но кругом ни души. На базарной площади даже фонарь не горит. Только луна молчаливо освещает крыши и слепые окна спящих домов.
Как Ленин на портрете, усаживаюсь я за стол и принимаюсь читать газету. В мертвой тишине зычно кричат заголовки телеграмм: «Ответ Чичерина Керзону». «Французы вошли в Рур». «Восстание в Германии». «Кровавые столкновения в Польше». «Ленин».
В верхнем углу полосы напечатано сообщение о болезни Ленина. Я даже становлюсь на колени и, подперев голову руками, в трепете перечитываю сообщение. Затем, схватив свечу, подбегаю к портрету Ленина. Слуховое окно раскрыто, пламя свечи колеблется, воск тает, растекается по моей руке и застывает. Весь чердак полон теней. И лицо Ленина, точно живое, то осветится, то потемнеет и глядит на меня, спокойно улыбаясь.
Никак не пойму, как и когда я уснул. Утром я увидел, что у меня в головах подушка и я накрыт одеялом. Видно, мать приходила, а я ничего и не слышал.
Утром она же и разбудила меня. Стоя на лестнице, она держала кусок хлеба с маслом и свежий огурец. Я накричал на нее и велел сойти с лестницы. Мне было стыдно, так как внизу уже было полно народу.
Не пойму, как это так быстро все дознались и прибежали за газетами. На бревнах внизу сидели аптекарь с зонтиком, Меер Калун, Вениамин и еще многие-многие другие. Они ждали, когда я проснусь. Увидя меня, все вскочили, задрали головы и стали кричать:
— Что пишут, Ошер?
— Бюллетень о Ленине! — кричу я с чердака.
— Что-о?
— Французы в Руре. Восстание в Германии. Керзон…
— Что с Лениным?
— Ленин болен! — Я сбрасываю газеты и кричу: «Известия» — Грузенбергу! «Эмес» — Вениамину Иоффе! «Знамя коммуны» — Михелю! «Шахматы и шашки» — Калуну! «Правда»… «Незаможник»…
Люди наклоняются к земле, рвутся к лестнице, вытягивают руки. А белые газеты плывут по воздуху, летят в сумерках сарая, пока их не поймают.
Все кричат: «Тихо!» — толкутся и читают весть о Ленине.
Выхожу на улицу и принимаюсь за разноску газет. Сролик хочет мне помочь. Я даю ему несколько газет.
— Ленин болен…
За нами увязалась детвора, и от них не отобьешься. Шагаю по местечку, а за мной целая орава ребят.
Ну и набегался я сегодня. Только после полудня кончил разноску газет.
У меня остался лишь «Гудок» и газеты для Голды. С «Гудком» я не знаю, как быть. Я понес его Рябову, но там уже сидит какой-то другой человек — низенький, широкоплечий, с ежиком на голове.
— Мне нужен товарищ Рябов, — говорю я ему.
— Какой Рябов?
— Начальник милиции.
— Я начальник милиции, — отвечает он и даже не улыбается. Только на крылечке у милиционера Галушки я узнал, в чем дело.