Зяма стоит предо мной в мучной пыли, с засученными до локтя рукавами, и фуражка у него козырьком на затылке. Он стал почти взрослым.
— Руку!
Он приветствует меня и сжимает мне пальцы изо всех сил, но я не поддаюсь. Я тоже не из слабеньких.
— Подпишись на газету! — Я стараюсь перекричать стук двух газогенераторов, шум динамо и низкий басовый гуд двигателя.
— Подожди, Ошер! — Схватив жестяной чайник с длинным узким носиком, он принимается лить масло в машину, а потом обтирает это место тряпкой.
Вокруг чисто, красиво. Пол выстлан четырехугольными цветными плитками.
— Давай! — Он обтирает руки о штаны, затем локтем проводит по лицу, блестящему от пота. Весело сверкают зубы необычайной белизны.
— Давай мне «Молодняк»! — Зяма вынимает кошелек и небрежно дает мне рубль, как будто это для него пустяк.
Закурив папироску, он пускает кольцами дым. Затем мы оба решаем прихватить Булю и сегодня же вечером отправиться в пивную, выпить по кружке пива.
Но Зяме нельзя со мной долго болтать: ему нужно следить за машиной. Да и я занят.
Перепрыгивая через несколько ступенек сразу, взбегаю на широкое крыльцо мельницы, потом пробираюсь мимо крестьян, которые, стараясь перекричать друг друга, снуют вверх и вниз, неся мешки с зерном, мукой или отрубями.
Все здесь бело. Мука запорошила даже огромные мельничные окна. Поэтому здесь постоянно горит электричество. Точно большие виноградины, висят сияющие лампочки под запыленным и затканным паутиной потолком. Они раскачиваются и дрожат от стремительного бега валов и многочисленных приводных ремней.
— Газеты! — ору я на всю мельницу. — Товарищ Полевой! — обращаюсь я к Мейлаху, высокому, худому председателю союза «Пищевкус». — Ищенко и Каминер наказали, чтобы вы подписались на газеты.
— Как?
— Каминер велел, чтобы все рабочие подписались на газету!
— Чего ты кричишь? — отвечает он сердито и останавливает свои вальцы. — На свою бабушку кричи! Я и без твоего Бечека знаю, что мне делать.
Он страшно не любит, когда его учат. Ведь Мейлах и сам как-никак председатель.
— Пойдем! — Он направляется со мной к столику приемщика, который стоит у самого входа, и берет лист бумаги. — На!
— Какую газету?
— «Труд»… Пиши: Шефтель Нефтик.
Но приемщик Нефтик заявляет, что он плохо видит.
— Купишь очки! — осаживает его Мейлах. — Дай ему газету с крупным шрифтом.
— «Знамя коммуны»?
— Замечательно!
— Афанасенко Василь! — кричит Мейлах.
— Что такое? — подбегает Василь.
— Дай ему дешевую газету с большими буквами!
— «Незаможник»?
— «Рабочую газету»! — кричит Василь.
— Дай «Рабочую газету»! — повторяет Мейлах.
Подбегают еще рабочие.
«Генох Шрайбман… Дорфман… Зозуля…» — беспрерывно записываю я.
— Пулькес Эля! Эля, сынок твой пришел!
— Сейчас, — отвечает отец, который подтаскивает мешок к вальцам. Он поворачивает к нам свою длинную бороду. Лицо у него около глаз налилось кровью, вены на лбу вздулись, мышцы на оголенных руках напряжены.
— В чем дело? — спрашивает он.
— Подпишись на газету у сына!
— Возьми «Эмес»! — кричу я отцу.
— Пусть будет «Эмес».
Подходят еще рабочие. Залман Козан, который уже очень стар, удивленно почмокивая губами, допытывается у отца, сколько мне лет.
Залман Козан… Цодек Каменштейн… Филипп Боровчук… Давид Бершадский… Владислав Прошма…
Едва я кончаю запись, Мейлах сразу же предлагает мне идти в контору.
Уже спускаясь вниз, я оборачиваюсь к отцу и вижу, как он стоит, одинокий, у шумящих вальцов. Он даже не замечает, что мука из желобка сыплется на землю, а отруби переполнили мешок. Он стоит весь белый, длинный передник с лямками на плечах делает его выше и каким-то необычным. Над ним мелькают ремни трансмиссии. В солнечном луче, проникшем сквозь обрешеченное окно, плывут вокруг него тысячи тысяч пылинок. Электрическая лампочка накрыла его красноватым световым колпаком. Тень от отца, длинная, изломанная, легла на стену и на кусок потолка.
Отец не шевелится. Правой рукой он свивает бороду и тихонько пожевывает ее. Его глубоко впавшие глаза глядят на меня задумчиво и счастливо. От удивления я даже хватаюсь за перила.
— Папа! Мука сыплется! — показываю я на вальцы.
Он вздрагивает от моего крика, почему-то смущается и быстро уходит за новым мешком зерна.
В конторе меня встречает Мейлах и сообщает, что договорился о том, чтобы мне сейчас же уплатили за подписку. И действительно, толстый, страдающий астмой бухгалтер Трахтенберг, поминутно вытирая свою большую лысину, тотчас отсчитывает причитающиеся мне деньги.
Нохем Лейтес, бывший хозяин, а теперь арендатор мельницы, стоит посреди конторы ошеломленный. На нем длинный помятый сюртук, на ногах какие-то ошметки и порванные носки. Длинная разделенная надвое борода лежит на расстегнутой грязноватой рубашке. Впрочем, не только он один, все наши буржуи одеваются теперь оборванцами и не перестают стонать и жаловаться.
Лейтес кричит, что аренда приносит ему одни убытки.
— Пусть бы у профсоюза так болел живот, как он болит у меня из-за этой мельницы! — постоянно причитает он.
— Нохем Лейтес, выпишите газету?
— А деньги? Где мне взять деньги? — Он протягивает ко мне руки, и кажется, вот-вот заплачет. — Ведь ты уже взрослый, Ошер! Так пойми же: ученики (он имеет в виду Зяму и других) пьют из меня кровь! А налоги? — Он начинает загибать на руке пальцы: — Налог на культуру — это раз; подоходный — это два; просто так налог — это три; соцстрах — четыре; аренда — пять; каждый раз какой-нибудь штраф — это шесть; листок — это тебе семь; ремонт и еще всякое другое — это восемь. А самому ведь тоже надо кушать! — вскрикивает он и начинает кашлять. — А теперь еще новый налог — газеты.
— Кто вас принуждает? — кричит на него бухгалтер. — Не мешайте мне работать!
— Боже мой, с ума можно сойти! — Лейтес падает на табуретку и, срывает с себя шапку. — Живьем поедают! Что творится на белом свете?!
Но я его и слушать не хочу. Выхожу из конторы и узкой тропкой направляюсь прямо к Голде. Иду полем, потому что так ближе.
До жатвы еще далеко, и в поле никого нет. Только жаворонок висит, как на веревочке, над хлебами да обычно пугливые трясогузки безбоязненно летают теперь вокруг меня, гоняясь за мошками.
Иногда в стороне, утонув в хлебах, мелькнет соломенная крыша деревенской хаты или журавель над колодцем. Жаль, что здесь не видно домика еврейского крестьянина.
Ложусь в самой гуще пшеницы. Вокруг меня покачиваются и тихо шуршат колосья; надо мной проплывают облака, похожие на куски ваты. Божья коровка садится мне на лицо, щекочет меня своими шестью лапками, но я ее не сгоняю.
В школе сейчас каникулы, поэтому здесь никого нет. Но у калитки во двор я встречаю глухую Матильду. На плече у нее чемодан Голды.
Странно! У меня сердце падает.
Дверь в комнату Голды полуоткрыта, мне не приходится даже стучать. Однако Голда встречает меня неприветливо. Она сидит посреди комнаты на связке книг, возле нее — раскрытый чемодан. При моем приходе она его сразу захлопывает.
— Голда, — спрашиваю я, — вы уезжаете?
— Чего тебе нужно? — говорит она недовольно, затем, ухватившись руками за стол, пересаживается на стул.
— Я был у Ищенко. Он передал мне привет от Магида.
— Знаю, — отвечает она сухо.
— И поручил мне распространять газеты.
— Газеты? — Тут она улыбается и становится немного приветливей.
— Я пришел предложить вам газету.
— Хорошо, Ошер.
Она берет у меня список газет и отмечает нужные ей карандашом. Потом она пишет записку и говорит, что в отделе просвещения мне по ней заплатят.
Я встаю и собираюсь уходить. Она задерживает меня:
— Подожди-ка!
Проведя рукой по моему лбу, она долго глядит мне в глаза, но так ничего и не говорит.
В последнее время Голда стала какой-то грустной, раздражительной, побледнела, глаза углубились.