Я зло оборачиваюсь к нему, но теперь уж совсем ничего не понимаю. Магид сидит у окна и срывает звездочку с фуражки, потом отстегивает шпоры. Поблескивая зубчатыми колесиками, шпоры звякают у него в рукак, точно плачут, затем одна за другой летят в окно.
— Ма-агид?!
— Да, так зовут меня.
— По-очему?.. — заикаюсь я. — Почему ты выбросил шпоры?
— Не жалеешь ты лошадь, Ошерка, — отвечает Магид. — Лошадь ведь тоже человек. — Он хлопает меня по плечу и усмехается.
Ара бегает глазами по стене:
— Ошер… Дай Магиду папин пиджак и штаны… И желаю тебе успеха! — говорит он уже не мне, а Магиду.
Ара хотел было подать ему руку, уже высунул ее, худую, детскую руку, но сразу же спрятал снова под одеяло.
— Не надо! Тиф у меня… Еще заразишься…
— Глупости! — Магид жмет ему руку.
Затем он одергивает рубашку на себе, потуже затягивает пояс и поворачивается на каблуках.
В кухне я подаю Магиду папины вещи. Я даже боюсь спросить, зачем ему понадобились заплатанные пиджак и штаны, когда у него у самого такие хорошие галифе и красивая куртка.
Магид берет пиджак, расстилает его на полу, затем складывает в него телефонный провод, банку, брезентовый мешок и, свернув все это в один узел, завязывает его рукавами.
— Ведро есть? — спрашивает Магид.
Поискав глазами, он замечает на табуретке ведро с водой и выходит с ним в сени. Я иду следом. Он отвязывает лошадь и, погладив ее, ставит ведро себе на колено. Затем тихо-тихо насвистывает. Слышно, как в сумеречной тишине сарая лошадь тянет воду, как позвякивает уздечка.
— Ошерка, Ара очень болен… — тихо говорит Магид. Потом он пробует седло и, упершись коленом, подтягивает подпругу. Прикрутив узел к седлу, он открывает дверь на улицу, высовывает голову и оглядывается.
На улице никого нет. Уже стемнело, но нигде не видно даже каганца. И вдруг откуда-то появляется Нохем Лейтес. Он ступает размеренными шажками. Голова у него высоко поднята, черный картуз надвинут на лоб, длинная острая бородка задрана кверху.
— Кхи-кхи, — кашляет он на всю улицу.
— Кто это? — спрашивает Магид и смотрит ему вслед.
— Это из наших буржуев… У него отобрали паровую мельницу и лавку. Теперь он доволен…
— Н-да! Нехорошо! — Магид морщится и следит за ним из-за двери, пока тот не исчезает в темноте.
На улице опять тихо, даже не стреляют, и от этого мне становится очень страшно: значит, никого нет, большевики ушли, и откуда-то ползут немцы.
Магид выводит лошадь, но не садится. Задрав голову, смотрю на него. Очень хочется, чтобы он сказал мне на прощанье что-нибудь хорошее.
— Глазенки-то какие у тебя, цуцик! — Он берет меня за подбородок.
— Не надо, — говорю я, уставившись в землю. — Не хочу… Останьтесь с нами, товарищ Магид.
Он странно усмехается одной половиной лица и, ничего не отвечая, берет лошадь под уздцы и сворачивает почему-то к саду.
— Знаешь что, Ошерка, — говорит он. — Принеси-ка мне топор.
— Топор?
— Ну да, топор.
Когда я подошел к нему с топором, Магид стоял у самого забора сада по колено в крапиве. Он смотрел куда-то мимо деревьев. Из-за зеленой гущи выполз большой, красный кусок луны. Небо было алое, поблескивал уголок железной крыши.
— Вечер-то какой, Ошерка! — И Магид берет у меня топор.
Он поддевает топором доску в заборе и со скрежетом выдирает из рейки гвозди. Вот падает одна доска, другая.
— Зачем это?
— Да так, Ошерка. На дороге пыль, а полями… Ох как хорошо ехать полями. Верно, Ошерка?
— Да, да, — отвечаю я, хотя не понимаю его: сейчас вечер, прохладно, пала роса, и никакой пыли нет.
Он вводит лошадь в сад, приколачивает обратно доски и прощается со мной.
— Ну, будь здоров, Ошерка.
— Добрый путь, — отвечаю я.
— Скажешь отцу, что костюм я ему верну, пусть не беспокоится.
Когда Магид исчез за деревьями, я вхожу в дом. Тут темно. Я покрякиваю, как отец, потираю руки. Пусть Ара не думает, что я маленький. Зажигаю каганец. Спальня наполняется желтым, дрожащим светом.
— Уехал? — спрашивает Ара.
— Уехал, — отвечаю я. — Полем. Магиду нравится ехать полем… Он любит росу…
Придвигаю стул, закидываю ногу на ногу. Я чувствую себя взрослым, таким же, как Ара. Да Ара, собственно, не намного уж старше меня, разве лет на семь — ему всего только шестнадцать.
Он сидит на кровати. На впавших щеках пятна, губы сухие, только ввалившиеся глаза горят.
— Ошерка… — У него нет сил сидеть, он опирается на подушку. — Мои бумаги… вытащи… из-под кровати…
А я и не знал, что там у него бумаги. От меня в доме все прячут. Вытаскиваю корзинку и, придвинув к кровати стол, высыпаю на него исписанные тетради, географию с картинками, какую-то перевязанную пачку бумаг. Вдруг что-то блеснуло и стукнулось об пол. Нагибаюсь — на полу синеватый браунинг. Ара протягивает из-под одеяла тонкую руку и забирает его у меня. Тетради и книжки он отодвигает в сторону и принимается за перевязанную пачку. Ара разглядывает печати, штемпеля, искусные подписи, затем принимается эти бумаги рвать. Однако у него не хватает сил.
— Порви, — просит он меня.
И я рву его документы на мелкие кусочки. Ом следит за моими руками, и я слышу его горячее, прерывистое дыхание.
— Что ты делаешь?! — вскидывается он вдруг и вырывает у меня из рук какую-то книжонку, — верней, не книжонку, а сложенный вдвое кусочек картона.
— Ошер… ведь это… ведь это биле-ет!.. — Он держит билет обеими руками, долго разглядывает его, затем разглядывает меня и даже чуть отодвигается. — Я его спрячу… — говорит он уже тихо, точно доверяет мне какую-то тайну. — Вот выздоровею, тогда… Вот выздоровею, — повторяет он снова, и вокруг рта у него появляется морщинка.
Но это не улыбка, это какое-то тихое, счастливое умиление. Ара делается сразу спокойным-спокойным. Он лежит на спине, одна рука у него свесилась; неподвижно глядит он на низкий, чуть осевший потолок, на крюк, к которому когда-то были подвешены наши колыбели.
В комнате стало темней. На цыпочках, чтоб не тревожить брата, я подхожу к каганцу и снимаю нагар. Сразу становится светло. Дымок уносится под потолок, и желтый светлый круг покачивается у Ариной кровати.
— Ошерка, — говорит он, не отрывая взгляда от крюка, — понимаешь, один раз, лишь один раз побывал я на фронте… — Он поворачивается и глядит мне прямо в глаза. — Только начал… И конец! Конец, Ошерка…
Он сбрасывает с себя одеяло, ему становится жарко. На нем армейское белье с черным клеймом. Его простреленная нога вся распухла и стала синей. Вот он начинает метаться, судорожно прижимает обе руки ко рту.
— Ошерка! — Он тянет меня к себе. — Держи… потолок! — И он закрывает лицо руками. — Потолок… падает… Ошерка!
Сначала мне кажется, что он шутит. Но, присмотревшись, я начинаю понимать и чувствую, как волосы у меня на голове поднимаются и мурашки бегают по телу. Его красные глаза вылезают из орбит, худые щеки багровеют.
— Мне страшно, Ара! — плачу я.
Подушка вокруг головы Ары становится мокрой; маленькие мягкие перышки пристают ко лбу и к вискам.
— Душит!.. — Ара рвет на себе рубашку. — Жарко!.. Окно!..
В комнате и так прохладно, но я вскакиваю и быстро раскрываю окно, так быстро, что каганец тухнет. Комната наполняется прыгающими лунными пятнами. За окном, раскачиваясь, шуршит липа. Ее листва то закрывает, то открывает луну. Ара весь в лунных пятнах.
Чиркаю спичкой — и вновь делается светло. На дрожащий огонек каганца летят бабочки, всякая мошкара. Пестрая золотистая бабочка покружила у огонька, судорожно трепыхнулась и свалилась в масло. Прислоняюсь к окну. Кажется, на всей улице освещено только наше окно. Над местечком висит луна, теперь она белая, щербатая.
— Ошерка, холодно!
Я слышу, как у брата стучат зубы, и закрываю окно. Затем, сорвав с вешалки папину шубу, накрываю ею Ару. Я наваливаю на него целую гору подушек и одеял.
— Ух, — кряхтит он из-под одеяла, — холодно!