Нехорошо это, и псе же Лёлька почему-то никак не может осудить Ирину, возможно, потому, что всегда терпеть не могла супруга ее, с тупым взглядом исподлобья, или потому, что это — прекрасно, чувства человеческие, даже когда они возникают логике вопреки!
И подумать только — это случилось в Управлении, когда они вместе с Ириной ожидали у дверей его кабинета рецензий! Лёлька схватила свою, удовлетворительную, и помчалась в институт, а Ирина зашла к Сарычеву.
Она влетела к нему в кабинет в летнем цветастом платье, озабоченная проектом и тем, что скажет ей сейчас грозный рецензент. Он сказал, что у нее неверно решена схема станции, и она ринулась защищать, потому что это была ее станция, обдуманная до последнего тупичка. И то, как он разбивал ее доводы — умно и точно, как согласился с ней, в конечном счете, не побоявшись признать это, и вся эта атмосфера спора двух людей всерьез, словно это был не просто дипломный, в архив идущий, проект, а реально строящаяся станция, видимо, и столкнуло их. В довершение всего она рассыпала свои чертежи, и он вынужден был заулыбаться, нарушив строгий деловой облик, и помогать ей собирать их. Что-то неосознанное еще вынесла она от этого разговора. Она бежала в институт с проектом под мышкой, довольная, хотя он так и не поставил ей за проект «отлично», а только четверку.
И на защите ей инстинктивно хотелось быть на высоте перед ним, но он не задал ей ни одного вопроса, он сидел, не подымая глаз и не нарушая больше своей суровости. Конечно, он не мог подойти к ней после защиты и поздравить ее — просто невозможно это было, при его положении и той дистанции, что существовала в Харбине между ними. После защиты он пожимал руки китайскому директору и прочим членам комиссии, когда она шла домой, гордая — молодой инженер — между мужем своим Борей и своей солидной маман, которую в классе еще девчонки прозвали Екатериной Второй за седые букли и властолюбие, — сидишь у Ирины в гостях на дне рождения и не знаешь, как держать за столом руки — чтобы она не сделала тебе замечания!
Все лето Ирина ждала распределения, ездила на дачу за Сунгари и помнила постоянно, что он есть в этом городе — посторонний ей, по существу, человек. Потому, наверное, помнила, что не встречала прежде в харбинском своем окружении таких людей, наделенных какой-то внутренней силой.
Она была у мамы, и они втроем пили чай — мама и сестрица Рита. Они сидели в маминой столовой, где мебель из черного дерева — китайский стиль — медные бляхи на дверцах сервантов. На столе было свежее варенье из абрикосов. Сидели три женщины и толковали: что будут носить в осеннем сезоне и так далее. Дверь на балкон была открыта, и там стоял сад, заполненный летней ночной темнотой, душной и влажной…
И так случилось: отец привез Сарычева прямо к ним в дом — показать свою коллекцию картин (у отца были неплохие копии Шишкина и Левитана). Просто удивительно, что они где-то встретились в городе и разговорились, и Сарычев зашел в этот чужой дом, хотя делать так командированным и не рекомендовалось. Но ему тоже, наверное, интересно было посмотреть на заграничный уклад жизни, как некогда Мише Воронкову — на обломки «белой гвардии».
Конечно, он не ожидал увидеть ее здесь, и ему надо было как-то связать в сознании ту — студентку, что воевала с ним за свой дипломный, и эту — дочку эмигранта за нарядным чайным столом, с хрустальными вазочками и ложечками серебряными.
И все-таки, видимо, достаточно серьезным это оказалось для него, если он посчитал возможным сказать ей здесь прямо и лаконично, как привык на своих селекторных совещаниях, что не хотел бы потерять ее в этом большом городе, и вот — номер его служебного телефона, если она решит позвонить ему…
Итак, у нее был номер его телефона, который она помнила наизусть. Ирина снимала трубку в конце дня, когда он мог быть уже не так занят, и начинала волноваться, как девочка влюбленная, — пальцы холодели и голос менялся, и она с тревогой ждала, как он ответит ей, и если не было в его голосе знакомой ей мягкости и доброты, она начинала мучиться: почему это — то ли у него там полный кабинет товарищей в синих кителях, то ли он просто забыл о ней! Она не разрешала себе лишний раз звонить, чтобы не помешать ему, хотя иногда ей просто хотелось услышать его голос, и только.
А когда все-таки он находил возможность встретиться с ней — он сам выбегал, отбросив свое положение и свой возраст, под каменные арки Управления, и они бродили короткие полчаса в темноте, в переулках, и шарахались в стороны, когда на них падал свет фар знакомой управленской автомашины. Была уже зима, и снег мелкий и колючий, как обычно на востоке, белой сеткой перекрещивал уличные фонари и застревал в сером каракуле его форменной папахи.
Все рушилось и сдвигалось в ее сознании, и не потому, что он в чем-то умно переубедил ее, у него для этого не было времени, просто она сразу приняла в сердце его мир, враждебный ей прежде. (Такое было некогда с Лёлькой в сорок пятом — Миша, тоненький мальчик в офицерской гимнастерке — одна звездочка. Лёлька вчитывалась, как в откровение, в его книжку, от красного переплета которой пахло дымом и бензином, потому что это был его мир, и ей нужно было проникнуть в него и осмыслить.)
Человек не может жить в пустоте. А что, как не пустота, — вся ее предыдущая жизнь, даже без той дальней цели — Родины, как у Лёльки, без Лёлькиного ССМ? И потому, видимо, так внезапно заполнил он эту пустоту, человек, которого она могла уважать — в первую очередь.
А как же быть с Борей? Лёльку беспокоило это, потому что все-таки нельзя его обманывать, хотя он и «капиталист» несимпатичный («капиталист» он в том смысле, что у матери его — молочное хозяйство «на линии», а вообще-то он нормально работает, как прочие ребята из XПИ в «Сахарной кампании»). Он любит Ирину по-своему, хотя они разные люди.
Все решено. Ирина уйдет от него. Ей тоже трудно и больно, и жалко своего Борю, но так надо! «Безнравственно жить с человеком, которого не любишь и не уважаешь», — сказал Сарычев.
Лёлька поддержала Ирину, и та выросла в Лёлькиных глазах до уровня Анны Карениной или Ирен Форсайт. Потому что совсем не просто уйти от мужа в Харбине, где все связано условностями внешней благопристойности.
Ирина сняла комнату в Гондатьевском переулке в особняке у старой дамы. Комната выходила фонарем в сад, запущенный и заваленный снегом, черным от сажи, с крикливыми воронами на деревьях. Лёлька помогала Ирине переезжать, и они сообща двигали по комнате кровать — куда поставить, чтобы не так дуло от окон. Ирина ничего не взяла сюда из прежней своей жизни, только платья, и все было чужим в этой комнате — кисейные шторки и венские стулья — совсем как в доме Лёлькиной бабушки — никакого модерна! И печку нужно было топить самой, а это для Ирины было равноценно подвигу.
Ирина сказала, что она проживет на то «тридцать точек», что они получали с Лёлькой на станции, и никому кланяться не будет!
(«Точка» — ото расчетная единица зарплаты, и каждый месяц она меняется в зависимости от цены на гаолян. Было время, когда зарплату на станции вообще выдавали гаоляном в чистом виде, и все, в день получки, приходили с мешками, а потом бегом бежали на китайский базар, чтобы превратить гаолян в юани.)
Командированные с Дороги уезжали, и он мог тоже уехать в любой момент. Вначале он говорил, что останется, как главный специалист на ХЖД[28] (так теперь называется Дорога), но потом что-то изменилось, и он все равно должен уехать.
Он уедет окончательно, словно канет в вечность по ту сторону границы, — все они уезжают в Союз и никогда больше не возвращаются — так было с Мишей в сорок пятом, так будет с Сарычевым.
Ирина знает, что теряет его неизбежно, и мучается — вздрагивает от телефонных звонков и кидается к окнам, когда на первый путь подают для отъезжающих служебный состав.
…Поезда двигаются. Весь увешанный красными лозунгами, маневровый паровоз осаживает товарняк в парке, черные вагоны бегут по разветвлению путей. На вагоне висит, уцепившись за скобу, как акробат, сцепщик с желтым флажком, в рыжей собачьей шапке и косматой брезентовой шубе нараспашку. Лица и руки у сцепщиков темные, задубленные от ветра и мороза.