— Меня сегодня вызывают на Бюро Комитета на семь вечера, — только и сказал Юрка, а Лёлька подумала: наконец-то все проясняется, и, конечно, это нелепость какая-то — Комитет разберет по справедливости, и все станет на свои места.
Они вместе вышли из редакции, Юрка шел и смотрел вниз, на носки полуботинок.
— Хочешь, я встречу тебя после Комитета, — сказала Лёлька. — Ну, сколько будет идти бюро — часа два, не больше? Я подожду тебя на трамвайной остановке у Чурина. Хочешь? Все будет хорошо, йот увидишь!
— Ладно, — сказал Юрка, — от девяти до половины десятого на остановке у Чурина.
Вечером Лёлька не могла усидеть дома. В доме запустение. Мама тоже увлеклась общественной работой по линии местных отделений Общества совграждан, у мамы теперь свои пленумы и совещания, мамы нет дома, и руки у нее не доходят ни до чего — окна надо вымыть и кухню побелить, а у Лёльки тоже не доходят — свои заботы: редакция, дипломный проект, и теперь эта странная беда с Юркой. Папа на стройке лесозавода в Якэши, и дома один дедушка в двух пустых квартирах и в саду, одуванчиками заросшем. (Бабушка прошлой осенью — умерла. И похоронена на Старом кладбище, где покоятся все старожилы города.)
Дедушка сам жарит баклажаны по бабушкиному рецепту и кормит Лёльку, когда она прибегает, теперь уже рабочий человек, на обед из своей редакции. И это единственное время, за обедом, когда Лёлька может воспитывать дедушку, как говорит дедушка — в советском духе! Дедушка высказывает предположение, что не все так идеально в Советской России, как думает Лёлька, и наверняка там еще разруха, после такой страшной войны тем более, а Лёлька обижается: «Дедушка, ты не понимаешь ничего, какие там сейчас стройки коммунизма!»
Сегодня она молча проглотила дедушкину стряпню и посуду вымыла.
— Скажи маме, что я ушла к Нинке.
Они сидели с Нинкой во дворе на деревянной приступочке у помпы, под черемухой, на которой вечно полно гусениц, серых и колючих, как щетки. Душный, тяжелый какой-то вечер — все Модягоу сидело во дворах на скамеечках и на верандах. Девчонки прыгали по двору в классы. Нинка говорила Лёльке что-то о своих делах, Лёлька почти не слушала ее — думала: Бюро началось — как там Юрка?
— Юрка приехал? — спросила Нинка.
— Приехал.
Больше ничего ей Лёлька не сказала — институтские дела совершенно Нинки не касаются! Тем более, еще неизвестно, что решит Комитет…
Когда часы пробили восемь, ей стало совсем тяжко и страшно, словно что-то случилось непоправимое.
— Ну, я пошла…
— Подожди, сейчас чайник закипит.
— Нет, нет. — Лёлька выскочила на Гоголевскую.
Темнота легла на город, как всегда — сразу, густая и теплая. Огоньки карбидок зажглись на лотках у китайцев. Трамвай подошел, совсем пустой. Стекла были опущены, и ветер от движения надувал голубые шифоновые шторки.
На остановке у Чурина Юрки не было. Значит, еще идет Бюро. Юрка не мог уйти, не дождавшись ее.
На освещенном перекрёстке — народ, видимо, в Чуринском клубе кончился семичасовой киносеанс. Ходят китайские влюбленные пары — одинаковые синие курточки и брюки из синей дабы, матерчатые сумки с книжками через плечо, только у нее — черные тугие косички, у него стрижка бобриком. Ночные бабочки кружатся и бьются в стекла уличных фонарей.
Лёлька не может больше ждать, она пойдет Юрке навстречу, они никак не разминутся — здесь всего три квартала.
На углу Гиринской прошла мимо группа знакомых райкомовских ребят — Юра Первый и другие, мрачные. Юрки среди них не было. Лёлька не спросила, чем кончилось бюро, — зачем? Она сейчас увидит Юрку и все узнает.
На Мукденской, сквозь резную решетку, сквозь темный сад, просвечивали комитетские окна. На втором этаже у первого секретаря тоже горел свет. Юрка наверняка здесь. Он просто задержался. Она подождет его в саду. Мало ли по какому вопросу мог он задержаться в Комитете?.. Она знает здесь по соседству подходящую скамейку.
За чертой света, падающего ил окон на дорожку, в глубине сада сидел на скамейке Юрка и плакал, как мальчишка, уронив голову на дощатую крашеную спинку…
Юрку и две трети райкома ХПИ исключили из Организации: формулировка — «срыв работы райкома»…
…Потом они долго бродили по улицам, кажется, по Садовой, и это был странный полуразговор-полумолчание, пак перед лицом беды — внезапной, ошеломляющей и необъяснимой еще, и когда толковать о ней — бесполезно, потому что ничего не исправить! Если бы Лёльку так исключили, она умерла бы, наверное, а сейчас она умирала вместе с Юркой, вернее, не давала ему умирать. Она шла с ним рядом по ночным улицам, вела его, почти слепого от боли, словно перенимая эту боль на себя, чтобы ему стало легче. Она не знала прежде, что так может быть больно от беды другого человека.
Только как беду воспринимала она то, что произошло, как ошибку или несправедливость. Фракция? Но Юрка не мог пойти против Комитета! Юрка, преданный Организации, который создавал ее с первых дней в сорок девятом, и в Хайларе, по заданию Комитета. Даже если весь райком XПИ виноват в чем-то против Организации, Юрка не мог быть виноват, потому что она ручалась за него, как за себя! Юрку нельзя было исключать!
Но Комитет не может быть не нрав! Комитет — Совесть и Правда! Ребята комитетские, за которых голосовали на Третьей союзной конференции, когда вся в звездах и лампочках карта Организации висела на стене Совклуба и стоя пели «Интернационал»: «Это есть наш последний и решительный бой!» Или все-таки Комитет — эго люди, а люди могут быть несправедливы в силу каких-то своих человеческих качеств?
Потом они с Юркой как-то попали на Соборную площадь и сидели на цепях у памятника Победы. Бронзовые матрос и красноармеец стояли высоко над ними, молчали и как бы сочувствовали. Напротив, на пятом этаже отеля «Нью-Харбин», играл джаз, окна вспыхивали зеленым светом, и двигались в окнах тени танцующих пар. Черный день Юркиной юности…
Когда бюро Комитета единогласно проголосовало за его исключение, — руки поднялись над коричневым полированным столом и обитая кожей дверь затворилась за ним, как приговор, Юрка в первое мгновение не мог осознать до конца, что произошло? Он просто не понимал ничего. И первым было чувство недоумения и отчаяния перед непоправимостью происшедшего. И совсем машинально, на ощупь, спустился он с комитетской лестницы, вышел в сад и сел на первую скамейку, стоящую за чертой света от нижних окон.
А только что он был в лагере, в Чжаланьтуне, и ему было удивительно хорошо от горного солнца и холодного Яла, легкости и ловкости своего смуглого тела, от окружающей радости загорелых, как головешки, малышей. Они ходили за ним преданно по пятам: еще бы — совсем взрослый инженер учит их плавать и принимать у сетки трудные мячи! Алый флаг торжественно поднимался на линейке, и чистые голоса горнов пели на вечерней заре над сопками. И Юркино сердце сжималось от сожаления, почему не было такого в его детстве — одни японские маршировки!
В Чжаланьтуне — старый парк с заросшими зеленью протоками, мосты, — времен расцвета КВЖД при Остроумове, в двадцатых годах. Юрка бродил там после отбоя с компанией вожатых, когда малышам полагалось спать. Один мост — висячий, на тросах, скрипел и колебался, как качели. Девчонки-вожатые пищали, пока Юрка переводил их на другой берег, объясняя, со знанием дела, висячую «мостовую конструкцию». Чудесные дни, настоянные на запахе растущих трав, горьком дыме лагерных костров.
Потом из города приехал новый вожатый, и Юрку известили, что его срочно вызывают в Комитет. И вдруг псе странно переменилось, как меняется ландшафт, когда солнце заходит за тучи: лагерному начальству не понравилась его дружба с ребятами! Юрка сразу ощутил это и стал собираться в город. Только самые маленькие ничего не понимали и спрашивали:
— Но ты еще приедешь?! Мы еще не сходили на ту сопку… Ты обещал, что мы пойдем в поход на ту сопку…
Перед бюро Сашка успел сказать ему: в институте подозревают фракцию. Всех вызывали и расспрашивали: кто из райкомовских ребят что и когда высказывал против Комитета? Юрка подумал — чепуха какая, никакой провинности он не знал за собой перед Организацией, и все же как-то гадко и тревожно стало ему.