Дедушка сурово выговаривал ему за поваленный забор. Военный смущенно извинялся.
— Вы не волнуйтесь. Я сейчас подошлю ребят, и они вам наладят.
— Вы думаете, вы первые! — ворчал дедушка. — Тут идут и идут! Вот на прошлой неделе…
Лёлька подумала: это он вспомнил Аркадия Михалыча. Тогда тоже было такое дело.
— Да мы починим, — уверял военный.
Лёлька прошла мимо с независимым видом, а военный посмотрел в ее сторону.
Окна в столовой были темные, значит, военных в доме нет, а папа спит, наверное. Лёлька сначала забежала к бабушке. Бабушка сидела на с ноем месте во главе стола и раскладывала пасьянс. Лёлька поцеловала бабушку: «Спокойной ночи», — и отправилась домой. На крыльце их квартиры стоял тот самый военный в кожанке и разговаривал с мамой.
— Значит, договорились. Сейчас — двадцать ноль-ноль. — Он посмотрел на свои круглые ручные часы. — Мне нужно еще к своим ребятам. Я буду у вас через час тридцать.
— Хорошо, — сказала мама, и Лёлька поняла, что это опять кто-то к ним на квартиру.
Младший лейтенант Миша Воронков попросился на ночлег в совсем чужой дом против станции, где они стояли на перегрузке, потому что дом этот русский, эмигрантский, по-видимому, а русских Миша еще не встречал на своем пути через Маньчжурию. Видел, конечно, в городах на улицах, когда танки проносились мимо, но в дом заходить не приходилось. И, конечно, Мише интересно было взглянуть на остатки белой гвардии, как смотрят в музее на вынутые из кургана черепки.
Летом, когда началась переброска войск на восток и танки летели в составах по Транссибирском магистрали, подступали к полотну бурые скалы и закаты висели над сочной зеленью Забайкалья, еще тогда он прикидывал про себя: куда их могут направить? И когда ходил по забитым эшелонами путям станции Карымская. Маньчжурия была рядом, и можно было предположить, что ему доведется увидеть ее, воспетые вальсом, сопки.
Правда, вначале была Монголия, когда они шли по сухим пескам. Накалялась за день броня, пересыхало горло, гимнастерка пропотевала насквозь. К утру степь выстывала так, что кожанка не грела.
А потом — ночь с восьмого на девятое. Потекла под танки сырая от росы трава, и пограничные сопки стали выходить из рассвета навстречу.
Большой Хинган. Перевалы его и спуски, на которых гробились машины, холод стоял на вершинах. И безлюдье, потому что шли они через глушь, в обход японских укрепрайонов. И можно сказать — прямо на голову свалились японцам.
И тогда началась собственно Маньчжурия. Дымились коробки красных станционных зданий. Японцы с поднятыми руками и японцы в колоннах военнопленных, под конвоем идущие по дорогам. Трупами заваленная речушка, у которой остановились они однажды в темноте, набрать воды.
Рисовые поля, налитые водой. Кумирни крохотные в нолях под узловатыми вязами… Городки, похожие, как патроны в обойме — глухие стены из серого кирпича, ворота под черепичными навесами. И кладбища китайские, где гробы из черного дерева стоят прямо на земле, незакопанные!
А местное население — китайцы — вконец, видимо, запугано японцами. Ребятишки, голые почти, шарахающиеся от машин, а потом трогающие броню с восторгом. Рыжие косматые псы, с остервенелым лаем бегущие за танками в облаке пыли. Дороги к Желтому морю!
До Порт-Артура Мише и не довелось дойти, и он очень жалел об этом. Дошел до Мукдена. И город этот, громадный, где все вперемешку — совсем европейские кварталы кубической формы и китайские улицы с лавочками, харчевками и барахолками, вначале привлекал его с точки зрения познавательной, а потом осточертел до смерти. Рикши, которые, оказывается, не выдумка, а существуют, вывески висячие, вроде громадной кисти из красной бумаги, и странные извозчики — две низкорослых лошаденки, а сзади — корпус легковой автомашины на высоких колесах! Иероглифы и каменные драконы за городом на императорских могилах… Миша устал от всего, и тянуло домой в Россию. Только белогвардейцев он еще не видел близко, хотя знал, что они должны быть: Харбин — «центр белогвардейской организации».
И ему даже понравился своей колоритностью, как из кинофильмов о революции, старик этот с белыми усами, что ругался с ним из-за поваленного забора. А когда вышла из соседней квартиры женщина, само собой получилось, что Миша спросил ее: можно к вам на квартиру? А она не удивилась, а только сказала: «А сколько вас? Один? Тогда — пожалуйста».
По Миша не предполагал, что здесь окажется эта девчонка, лет пятнадцати, с длинными руками и потрепанным портфелем с книжками. И когда нужно было пдтн туда, как Миша договорился, в двадцать ноль-ноль, почему-то это показалось неудобным ему, и он взял с собой лейтенанта Саню Гладышева. Сане тоже любопытно было поглядеть на белоэмигрантов.
Сначала они пили чай — Миша, Саня и та девчонка, что встретилась ему вечером у калитки. Саня положил шлем на белую скатерку, и девчонка косилась на нечто черно-ребристое, словно на диковинного зверя. Девчонка была, нужно прямо сказать, самой заурядной, из числа виденных Мишей на своем веку. Коричневые косы с бантами, рыженькие веснушки и такие же глаза, только еще в какую-то крапинку. Девчонка, видимо, смущалась и все смотрела в свою тарелку. Миша тоже чувствовал себя как-то связанно. Только Саня — тот никогда не терялся! — непринужденно сверкал украинскими очами и молол всякую чушь.
Пили чай втроем: мать девчонки нажарила им оладий и куда-то ушла, а отца вообще не было видно. Незаметно Миша разглядывал комнату. Комната явно требовала ремонта — над диваном, на фоне выгоревшего наката, выделялся темный квадрат, словно там висел какой-то портрет и его недавно сняли.
— Михаил, споем? — внес предложение Саня. (Ну, конечно, ему и здесь не терпится показать свой баритон!)
Саня, наверное, нарочно выбрал эту песню. Он пел и хитро поглядывал то на Мишу, то на девчонку, словно это имело к ним какое-то отношение:
Утром на светанке шли в деревню танки
И остановилися в саду.
Вышел парень русый, командир безусый,
Повстречал дивчину молоду.
«Дай воды умыться, дай воды напиться,
Мы идем сегодня снова в бой…»
Миша взглянул на девчонку. Она сидела, сосредоточенно опершись подбородком на ладони, и смотрела куда-то мимо них с Саней, в темное окно, и выражение глаз ее было такое, словно она видит сейчас все, о чем поет Саня. Возможно, для нее так это и есть — действительность и песня, слитые воедино: осенний сад за окном и его танки, ставшие на ночь у того сада. Глаза у девчонки были серьезные, словно освещенные изнутри.
В половине одиннадцатого Саня ушел к себе на квартиру (он договорился где-то по соседству). Лёлька убрала посуду на кухню и долго лила там воду, а Миша топтался по столовой и не знал, что делать. На диване лежала приготовленная постель, но спать Мише не хотелось, да и как-то неудобно укладываться.
Потом Лёлька пошла в свою комнату и зажгла настольную лампу. А Миша подумал: может быть, ей надо заниматься? Из столовой ему был виден угол белой кровати и полка с книжками. Конечно, это не дело — мешать человеку, но книги потянули его к себе, и он не выдержал:
— Разрешите к вам?
— Пожалуйста…
Лёлька пересела на краешек кровати, уступая Мише единственный в комнате стул. Но он не сел. Он словно забыл о ее присутствии. Он касался пальцами корешков бережно, словно здороваясь.
— О, у вас Пушкин! Вы любите Пушкина?
— Я больше люблю Лермонтова.
— Лермонтова я тоже люблю… А из наших вы читали что-нибудь?
— Из ваших?.. — Лёлька смутилась — она все забывала, что обо всем советском теперь нужно говорить «наше».
— Ну, Островского…
— Это которого — «Гроза»?
— Нет, это — другого…
— Мы еще не проходили. Мы прошли только Горького, а Маяковский будет с понедельника…