«Когда б спросили… – некому спросить…» Когда б спросили… – некому спросить: пустынна переделкинская осень. Но я – как раз о ней! Пусть спросят синь и желтизна, пусть эта церковь спросит, когда с лучом играет на холме, пусть спросит холм, скрывающий покуда, что с ним вовек не разминуться мне, и ветхий пруд, и дерево у пруда, пусть осень любопытствует: куда, зачем спешу по направленью к лету вспять увяданья? И при чем Кура, когда пора подумывать про Лету? И я скажу: – О местность! О судьба! О свет в окне единственного дома! Дай миг изъять из моего всегда, тебе принадлежащего надолго, дай неизбежность обежать кругом и уж потом ее настигнуть бегом, дай мне увидеть землю роз и гор с их неземным и отстраненным снегом, дай Грузию по имени назвать, моей назвать, плениться белым светом и над Курою постоять. Как знать? Быть может – нет… а всё ж, вдруг – напоследок? 1962 Симону Чиковани Явиться утром в чистый север сада, в глубокий день зимы и снегопада, когда душа свободна и проста, снегов успокоителен избыток и пресной льдинки маленький напиток так развлекает и смешит уста. Всё нужное тебе – в тебе самом, — подумать и увидеть, что Симон идет один к заснеженной ограде. О нет, зимой мой ум не так умен, чтобы поверить и спросить: – Симон, как это может быть при снегопаде? И разве ты не вовсе одинаков с твоей землею, где, навек заплакав от нежности, всё плачет тень моя, где над Курой, в объятой Богом Мцхете, в садах зимы берут фиалки дети, их называя именем «Иа»? И коль ты здесь, кому теперь видна пустая площадь в три больших окна и цирка детский круг кому заметен? О, дома твоего беспечный храм, прилив вина и лепета к губам и пение, что следует за этим! Меж тем всё просто: рядом то и это, и в наше время от зимы до лета полгода жизни, лёта два часа. И приникаю я лицом к Симону всё тем же летом, тою же зимою, когда цветам и снегу нет числа. Пускай же всё само собой идет: сам прилетел по небу самолет, сам самовар нам чай нальет в стаканы. Не будем звать, но сам придет сосед для добрых восклицаний и бесед, и голос сам заговорит стихами. Я говорю себе: твой гость с тобою, любуйся его милой худобою, возьми себе, не отпускай домой. Но уж звонит во мне звонок испуга: опять нам долго не видать друг друга в честь разницы меж летом и зимой. Простились, ничего не говоря. Я предалась заботам января, вздохнув во сне легко и сокровенно. И снова я тоскую поутру. И в сад иду, и веточку беру, и на снегу пишу я: Сакартвело. 1963 Сон
О опрометчивость моя! Как видеть сны мои решаюсь? Так дорого платить за шалость — заснуть? Но засыпаю я. И снится мне, что свеж и скуп сентябрьский воздух. Всё знакомо: осенняя пригожесть дома, вкус яблок, не сходящий с губ. Но незнакомый садовод возделывает сад знакомый и говорит, что он законный владелец. И войти зовет. Войти? Как можно? Столько раз я знала здесь печаль и гордость, и нежную шагов нетвердость, и нежную незрячесть глаз. Уж минуло так много дней. А нежность – облаком вчерашним, а нежность – обмороком влажным меня омыла у дверей. Но садоводова жена меня приветствует жеманно. Я говорю: – Как здесь туманно… И я здесь некогда жила. Я здесь жила – лет сто назад. – Лет сто? Вы шутите? – Да нет же! Шутить теперь? Когда так нежно столетьем прошлым пахнет сад? Сто лет прошло, а всё свежи в ладонях нежности к родимой коре деревьев. Запах дымный в саду всё тот же. – Не скажи! — промолвил садовод в ответ. Затем спросил: – Под паутиной, со старомодной чёлкой длинной, не ваш ли в чердаке портрет? Ваш сильно изменился взгляд с тех давних пор, когда в кручине, не помню, по какой причине, вы умерли – лет сто назад. – Возможно, но – жить так давно, лишь тенью в чердаке остаться, и всё затем, чтоб не расстаться с той нежностью? Вот что смешно. 1963 Уроки музыки Люблю, Марина, что тебя, как всех, что, как меня, — озябшею гортанью не говорю: тебя – как свет! как снег! — усильем шеи, будто лёд глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О, крах ученья! Как если бы, под Бо́гов плач и смех, свече внушали правила свеченья.) Не ладили две равных темноты: рояль и ты – два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга. Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты – две сильных тишины, два слабых горла: музыки и речи. Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до диез мизинец свой не окунет союзник. А ты – одна. Тебе – подмоги нет. И музыке трудна твоя наука — не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука. Марина, до! До – детства, до – судьбы, до – ре, до – речи, до – всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет, — о, карусель и Гедике ненужность! — раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность. Марина, это всё – для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я – как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да – плачу. Октябрь 1963 |