Декабрь Мы соблюдаем правила зимы. Играем мы, не уступая смеху и придавая очертанья снегу, приподнимаем белый снег с земли. И будто бы предчувствуя беду, прохожие толпятся у забора, снедает их тяжелая забота: а что с тобой имеем мы в виду? Мы бабу лепим – только и всего. О, это торжество и удивленье, когда и высота и удлиненье зависят от движенья твоего. Ты говоришь: – Смотри, как я леплю. — Действительно, как хорошо ты лепишь и форму от бесформенности лечишь. Я говорю: – Смотри, как я люблю. Снег уточняет все свои черты и слушается нашего приказа. И вдруг я замечаю, как прекрасно лицо, что к снегу обращаешь ты. Проходим мы по белому двору, прохожих мимо, с выраженьем дерзким. С лицом таким же пристальным и детским, любимый мой, всегда играй в игру. Поддайся его долгому труду, о моего любимого работа! Даруй ему удачливость ребенка, рисующего домик и трубу. 1960 Зимний день Мороз, сиянье детских лиц, и легче совладать с рассудком, и зимний день – как белый лист, еще не занятый рисунком. Ждет заполненья пустота, и мы ей сделаем подарок: простор листа, простор холста мы не оставим без помарок. Как это делает дитя, когда из снега бабу лепит, — творить легко, творить шутя, впадая в этот детский лепет. И, слава Богу, всё стоит тот дом среди деревьев дачных, и моложав еще старик, объявленный как неудачник. Вот он выходит на крыльцо, и от мороза голос сипнет, и галка, отряхнув крыло, ему на шапку снегом сыплет. И стало быть, недорешен удел, назначенный молвою, и снова, словно дирижер, он не робеет стать спиною. Спиною к нам, лицом туда, где звуки ждут его намёка, и в этом первом «та-та-та» как будто бы труда немного. Но мы-то знаем, как велик труд, не снискавший одобренья. О зимний день, зачем велишь работать так, до одуренья? Позволь оставить этот труд и бедной славой утешаться. Но – снег из туч! Но – дым из труб! И невозможно удержаться. 1960 «Жила в позоре окаянном…»
Жила в позоре окаянном, а всё ж душа – белым-бела. Но если кто-то океаном и был – то это я была. О, мой купальщик боязливый! Ты б сам не выплыл – это я волною нежной и брезгливой на берег вынесла тебя. Что я наделала с тобою! Как позабыла в той беде, что стал ты рыбой голубою, взлелеянной в моей воде! Я за тобой приливом белым вернулась. Нет за мной вины. Но ты в своем испуге бедном отпрянул от моей волны. И повторяют вслед за мною, и причитают все моря: о, ты, дитя мое родное, о, бедное, – прости меня. 1960–1961 «О, мой застенчивый герой…» О, мой застенчивый герой, ты ловко избежал позора. Как долго я играла роль, не опираясь на партнёра! К проклятой помощи твоей я не прибегнула ни разу. Среди кулис, среди теней ты спасся, незаметный глазу. Но в этом сраме и бреду я шла пред публикой жестокой — всё на беду, всё на виду, всё в этой роли одинокой. О, как ты гоготал, партер! Ты не прощал мне очевидность бесстыжую моих потерь, моей улыбки безобидность. И жадно шли твои стада напиться из моей печали. Одна, одна – среди стыда стою с упавшими плечами. Но опрометчивой толпе герой действительный не виден. Герой, как боязно тебе! Не бойся, я тебя не выдам. Вся наша роль – моя лишь роль. Я проиграла в ней жестоко. Вся наша боль – моя лишь боль. Но сколько боли. Сколько. Сколько. 1960–1961 «Смотрю на женщин, как смотрели встарь…» Смотрю на женщин, как смотрели встарь, с благоговением и выжиданьем. О, как они умеют сесть, и встать, и голову склонить над вышиваньем. Но ближе мне могучий род мужчин, раздумья их, сраженья и проказы. Склоненные под тяжестью морщин, их лбы так величавы и прекрасны. Они – воители, творцы наук и книг. Настаивая на высоком сходстве, намереваюсь приравняться к ним я в мастерстве своем и благородстве. Я – им чета. Когда пришла пора, присев на покачнувшиеся нары, я, запрокинув голову, пила, чтобы не пасть до разницы меж нами. Нам выпадет один почёт и суд, работавшим толково и серьезно. Обратную разоблачая суть, как колокол, звенит моя серёжка. И в звоне том – смятенье и печаль, незащищенность детская и слабость. И доверяю я мужским плечам неравенства томительную сладость. 1960–1961 |