Так бывало всегда с теми, кто, задушенный бесправьем, начинал тосковать по воле, кто, объятый тьмой, устремлялся на поиски света.
Бродяги, забывшие свое родство и звание, калики перехожие, бредущие по бескрайним дорогам… Великий душевный голод гнал их в безвестный путь, трепетного света искали они. И не было им числа…
Удалялись в дикие чащи иные из них. Строили кельи, в молчаливом покое лесов искали убежища от зла мира, ждали вещего голоса небес.
В студеные края уходили другие. На утлых челнах пересекали ледовые моря, открывали острова, материки, мысы и проливы, горные потоки и озера, находили руды, золото в руслах давно иссякших рек, алмазные россыпи. Мореплаватели древней Московии, пробившиеся к океанам, Ермак и его дружинники — они были из отважного племени неукротимых и смелых, не знавших страха и презирающих опасности.
Они тоже поначалу шли искать утешения для своих тоскующих сердец, света для глаз, слепнущих во тьме. Невыносимым казалось им неподвижное сидение и ожидание счастливых времен.
Мятежный дух безвестных искателей счастья подкреплялся разумом, накопленным народом за тысячелетие; мужеством, унаследованным от предков; мудростью народной, приобретенной в беспрестанной борьбе со злом мира.
Не сказочное Берендеево царство искали они, а то драгоценное, что зовется волей. Они хотели услышать заветное слово, которое воплотило бы в себе тысячелетние чаяния людей, разыскивали мудрых, которые отлили бы в железную форму мысли и желания миллионов угнетаемых неправедными владыками.
И находили либо Разиных и Пугачевых, либо изуверов вроде Аввакума, лжепророков, лжецарей, разочаровывались в них и уходили от них, чтобы опять искать правду.
Мучительно искал свою правду Викентий Глебов. И наконец нашел в некоем учении, которое примиряло его мысли о земном устройстве с учением Христа.
Еще в семинарии он прилежно читал новейшие философские сочинения. Революционные идеи пугали его. Тем не менее он снова решил обратиться к ним, глубже вникнуть в них, дабы почерпнуть нечто такое, что можно перенести на российскую почву. Викентий обратился к книгам и брошюрам, которые печатались тайно от правительства. Один из друзей молодости, самый горластый петух в их кружке, кончил тем, что стал духовным цензором. Он не возражал против того, чтобы приятель вместе с ним посмеялся над писаниями «пустобрехов» — так он называл теперь тех, кому поклонялся в юные годы. Цензор охотно давал Викентию запретные книги и не настаивал на их возвращении — этого добра у него водилось много.
Но и запрещенные сочинения не увлекли священника. Всякая мысль о восстании ради изменения порядка, установленного свыше, казалась ему отвратительной. Междоусобица, пролитие крови были чужды его идеалам. Всякий мятеж, как он думал, обречен на неудачу: оставленный без божьего благословения бунт будет раздавлен, и кровь прольется напрасно.
Викентий, конечно, понимал, что большая часть земли украдена у народа. Предок нынешнего Улусова получил землю от Екатерины Второй только за свою усердную, хоть и кратковременную службу в опочивальне императрицы.
«Было бы справедливо, — думал Викентий, — если бы Улусовы хоть часть земли отдали мужикам, ведь не нужна же она им вся! Тогда и я отдам мужикам свою, не безвозмездно, конечно, а за подходящую плату, которая будет установлена государем. И все разрешится просто, без кровопролития». Но революционеры хотят насильственного отторжения земли. Это возмущало Викентия. «Что силой взято, то не свято, — повторял молодой поп. — Нет, только не этот путь!»
И в книге, которая писалась им в тиши деревенских ночей, развивалась мысль о всеобщем очищении, о запрещении пролития крови, о раздаче земли, об устроении счастья и довольства деревенского и прочего обездоленного люда путем мирного согласия между сильными и слабыми, имущими и неимущими.
Пока Викентий излагал свою идею лишь в общих чертах, подтверждая ее примерами историческими и из окружающей жизни. Он как бы спорил с неким безвестным оппонентом, доказывая ему, что промедление приведет к таким бедствиям, которых еще не было под солнцем.
Ни в книге, ни в своих раздумьях Викентий еще не пришел к окончательным выводам и практическим предложениям. Все это пока было в густом тумане.
«В последующих частях, — думалось ему, — я изложу соображения относительно практического применения идеи. Пока надо как можно крепче застращать. А со временем появятся и выводы».
6
По вечерам Викентий Михайлович подолгу сиживал на крылечке. Устремив взгляд в неведомое, не замечая людей, проходящих мимо, забыв о тлеющей папиросе, он отдавался созерцанию серого своего бытия.
«Умирали до меня, — думал он, — умру и я, и моя жизнь забудется. Зачем же тогда она? Неужели все суета и томление духа? Люди всегда страдали, страдаю я, будет страдать и тот, кто появится после меня. Когда же придет избавление от этой Каиновой печати? Кто освободит от нее род человеческий? Где тот, кому будет дано снять с человека извечное проклятье? Быть может, он уже родился и живет? А быть может, его никогда не будет? Тогда все суета сует и всяческая суета и томление духа…
Возвращалось с поля стадо. Пастух Илюха Чоба, окутанный облаком пыли, хрипло орал на отставших коров. Проходили мимо мужики, снимали шапки, кланялись. Проезжал в тарантасе земский ямщик Никита Семенович. Гремя ведрами, шла за водой Катерина. Во дворе слышался смех Листрата. За рекой, на Большом порядке, перекликались бабы.
Темнело Вспыхивали на окнах церкви отсветы небесного пожара и гасли с последним лучом солнца.
Викентию казалось в эти часы, что идет он по бесконечной пустыне, населенной призраками, идет уже многие века, и нет конца этому пути, — он терялся за пределами сознания, за чертой жизни. Ему становилось невмоготу думать об одном и том же. Он уходил в садик. Здесь росли старые кривые яблони, выродившиеся вишни, огромные тополя, а в самом низу, у речки, — густой лозняк.
Он бродил по саду, долго стоял на берегу маленького, давно не чищенного пруда. Вода становилась как бы еще гуще, отражения деревьев в ней расплывались; легкий, едва заметный туман, похожий на паутину, начинал стлаться по траве, белесоватый, еле заметный серп луны выступал ярче, резче обозначались его края, умолкали дневные звуки.
Викентий уходил из сада, садился на крылечке и снова погружался в думы.
7
На людях он старался казаться спокойным, ровным. Но все видел и все понимал Лука Лукич. По задумчивому взгляду, по легкой краске, вдруг покрывавшей щеки священника, по тому, как порой темнели его глаза, он безошибочно определял душевное состояние Викентия. Как то весной поп допоздна засиделся на крыльце.
— Батюшка, нельзя этак-то задумываться, — сказал Лука Лукич, останавливаясь перед попом, — он возвращался домой с поля. — Худо будет, ей-богу! У меня сын Иван также задумывался, а бог-то его и призывает к себе. Многодумствовать нам не положено. Пойдем к нам, на народе-то не так скучно.
— Неохота Лука Лукич, устал я что-то! — Печальные тени легли вокруг глаз Викентия.
— Устанешь от такой жизни. («Тоскует человек», — определил Лука Лукич.) Заходи, у нас шумно, весело, печаловаться не дадут. А то иди спать. Почему ты не спишь, а?
— Да вот так, — неопределенно ответил священник и угостил Луку Лукича папиросой.
Старик присел на ступеньку, закурил, неловко держа папиросу в громадных корявых пальцах.
— Непонятный ты человек, — Лука Лукич закашлялся. — Волосы подстригаешь, духами обливаешься, книжки тонкие читаешь, проповеди какие-то непонятные читаешь. Темный ты человек, и жизнь твоя темная. По твоему уму тебе бы в протопопах ходить, шелковой рясой хрустеть. А ты хоть и с умом, да не той ногой у нас встал. Я одному попу говаривал: ты, мол, сперва у прихода заслужи уважение. Ты первое-то богомоление потяни эдак часа на четыре, чтоб мужику стоять стало невмочь. А то, слышь, накади ему ладаном до того, чтоб он весь исчихался. Ты-то привычен, а мужику и ладан в диковинку.