Как давно, как давно это было!.. Каким горьким разочарованием окончились хождения в народ и путешествие на Дон к казакам!.. Крестьяне не поняли молодых интеллигентов, так неудачно стремившихся замаскироваться под простонародье. Ставка на повсеместное мужицкое восстание бита, вера в то, что крестьянство революционно по своей природе, что оно само по себе носит в своем укладе идею социализма, развеяна. И случилось то, что должно было случиться: «Земля и воля» на воронежском съезде от средств пропаганды решительно перешла к террору.
Плеханов был единственным, кто возражал против террористического пути.
— На кончике кинжала нельзя удержать тактику партии! — доказывал он. — Ваши решения о терроре — измена делу народа.
С частью товарищей, верных старому боевому знамени, он ушел из «Земли и воли», создал «Черный передел». Все его попытки превратить «Черный передел» в организацию, влияющую на судьбы революционного движения, потерпели крах. «Черный передел» не внес ничего нового в движение, ничего оригинального.
Революционное народничество завершило полный круг своего существования — оно сошло со сцены: воронежский раскол был последним актом этой трагедии.
«Черный передел» постигала одна беда за другой. Полиция ловила людей, идущих к крестьянам и мастеровым с проповедью восстания во имя неопределенных целей. Разгром следовал за разгромом, непрочные нити, связывающие организацию с крестьянами и рабочими, беспрестанно обрывались и уже не восстанавливались. Цель борьбы терялась, призывы оставались безответными.
Предатель Жирнов завершил катастрофу, выдав охранке Плеханова, Аксельрода, Засулич, Дейча — тех, кто стоял во главе «Черного передела». Охранка уже давно искала Плеханова и его друзей, — разрыв Плеханова с террористами всерьез не принимался. Жандармам казалось, что это лишь новая уловка опаснейшего человека, приметы которого были наизусть выучены каждым тайным и явным агентом.
Он стоял вторым в списке лиц, причисленных к террористической партии, и мог быть арестован с часу на час.
Перед Плехановым стал вопрос: либо оставаться в России и обречь себя на смерть за дела, к которым он ни в малейшей степени не был причастен, либо уехать за границу.
Он уехал.
Он в Женеве, потом в Париже.
Плеханов — в поисках новых путей; он полон неясных стремлений к чему-то более широкому и глубокому, чем то, во что верил. Не взрывы бомб, не выстрелы одиночек, не бунты маленьких горсточек храбрецов — нет, нет, не это вызволит из нужды и бесправия людей России! Лишь могучее движение, способное захватить миллионы, приведет к победе правды и права, движение, которое бы увлекло волю, ум, темперамент народа! И он нашел то, что так мучительно искал, к чему шел своей многотрудной дорогой, — научный социализм Маркса стал путеводной звездой для Плеханова. Тогдашние последователи Маркса были в восторге от ума и того тонкого понимания, с каким молодой русский воспринимает сочинения их учителя. Но ему нужна живая аудитория, ему нужно, чтобы сердца множества людей услышали великое учение; он уверен, что они поймут его, присоединятся к этому учению и оно станет факелом борьбы.
Но далека от него Россия!..
— И как это страшно — знать о России лишь понаслышке от случай заезжих, — да и те остерегались бывать у Плеханова: о всяком входившем в его дом на следующий же день узнавала русская охранка.
Время шло… Все больше и больше приходит вестей из России о распространении идей Маркса среди русской интеллигенции и русских рабочих. В далеком Петербурге при колеблющемся пламени свечи читают «Капитал»!
И Плеханов с гордостью заявляет на конгрессе II Интернационала:
— Революционное движение в России восторжествует как рабочее движение, или его совсем не будет!
Почтенные европейские социалисты, присутствовавшие на конгрессе, хоть и аплодировали Плеханову, но в душе были удивлены его смелым заявлением, тем более что он представил слишком мало доводов для подтверждения своих слов.
Доводов было и в самом деле немного.
Мучительно долго шли вести из России! Плеханов с жадностью читал все, что приходило оттуда, но все выглядело сумбурным и до крайности противоречивым.
Да и те, кто посещал Плеханова, рассказывали о России много, но вразброд и неточно.
Плеханов расспрашивал о рабочих и крестьянах: такие ли они, как двенадцать лет назад, появилось ли что-нибудь новое в сознании, есть ли признаки пробуждения или еще дремлет в сумерках русский народ? Ответы были невразумительны, бездоказательны.
Плеханов сердился, нервничал, становился все более недоверчив к рассказам, посетителей стал держать на почтительном расстоянии. Когда друзья, обеспокоенные новой чертой, обнаружившейся в характере Плеханова, говорили ему об этом, он отвечал: «Товарищ министра товарищ министру, но министр уже не товарищ товарищу министра!»
Лишенный сведений о России, которым он мог бы доверять, Плеханов испытывал мучительные сомнения.
Постепенно в нем развилась настороженность, недоверчивость, замкнутость.
Да, это страшно — всей душой и всеми помыслами принадлежать народу, существовать лишь ради его счастья, искать путь к освобождению труда, разрабатывать программу русской социалистической партии, которая должна повести народ к великолепной, венчающей цели, — и почти ничего не знать о народе!
В отдалении от живого дела созревает мыслитель с сомнениями, уже никогда не покидающими его.
Он тверд и мнителен, широк душой и подозрителен, и он уже никогда не сможет изгнать из своего сознания то, что отравляет ему жизнь.
Плеханов тосковал по России. И не только по русскому партийному, живому делу, но и по родным русским просторам, по иве над прудом в саду, по родным полям и рощам, по русскому воздуху, по народной русской речи…
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, —
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль…
Ничто, казалось бы, не мешало ему стать человеком равнодушным к изгнавшей его родине, но он цеплялся за каждую нить, связующую его с нею, и задыхался, понимая, что мозг его истощается от недостатка живых источников.
Он уподоблялся Антею, оторвавшемуся от земли.
Девятнадцатый век кончался. Что сулит век наступающий? Плеханов верил, что социальные бури разразятся в России и потрясут мир. Какие силы, какие идеи, какие вожди будут руководить восставшими в грядущей борьбе?
Он готовился к ней, писал книги и статьи, просвещал и наставлял последователей Маркса в России.
Он был до крайности взволнован и растроган, когда в Женеве стало известно, что его книга о материалистическом понимании истории стала как бы библией юной русской социал-демократии, что идеи Маркса овладевают умами передовых людей родины, что тысячи людей начинают смотреть на мир его, Плеханова, глазами.
4
В 1895 году в Женеву к Плеханову приехал из Петербурга юноша по фамилии Ульянов. Он рассказывал любопытные вещи о России, о рабочих и крестьянстве, обнаруживая при этом поразительную наблюдательность и бесспорное знание жизни, экономики и политики. Подробно, с большим знанием дела говорил о социалистическом движении, утверждал, что кружки и группы марксистов становятся все многочисленнее и влияние их на рабочее движение заметно растет.
Был он скромен, держался с достоинством и приятно поразил своими манерами. Нравилась его искренность, озорной огонек в живых, блестящих глазах, угадывались пылкое сердце и большой, какой-то особенный талант, чувствовался резкий, мощный ум, но и веселиться умел, поражал весельем Аксельрода, Засулич и Дейча, собиравшихся в доме Плеханова.
Георгия Валентиновича и его друзей он слушал очень внимательно, однако имел и свою точку зрения и настойчиво отстаивал ее, удивляя неуступчивостью в некоторых принципиальных вопросах.
Не очень поправились ядовитые реплики по адресу российских либералов и «легальных марксистов».