— Когда мы вернемся домой… когда я введу тебя сюда молодой женой и королевой, ты сама запустишь его, — сказал он.
Выяснилось также, что стоящие в Молодом Месяце чиппендейловский[25] буфет и стол красного дерева на львиных ножках тоже принадлежат Эмили. А Дин был обладателем великого множества совершенно восхитительных вещей, собранных им за время путешествий по всему миру: среди них оказались и обитый полосатым шелком диван, стоявший в салоне какого-то французского маркиза еще при «старом режиме»[26], литой чугунный, с похожими на кружево стенками, фонарь из венецианского дворца, ширазский[27] ковер, мусульманский молитвенный коврик из Дамаска, каминная медная подставка для дров из Италии, нефрит и слоновая кость из Китая, лакированные вазы и восхитительная маленькая фарфоровая зеленая сова из Японии, найденные где-то в глухой монгольской провинции раскрашенные китайские бутылочки из агата, в которых еще ощущался аромат духов Востока, так непохожих на духи Запада, китайский чайник с обнимающими его страшными золотыми драконами, у которых на каждой лапе было пять когтей — особенность, говорившая посвященным, что некогда он принадлежал императору[28]. Чайник был частью добычи мародеров, захваченной в пекинском Летнем дворце во время боксерского восстания[29] — так сказал Дин, но отказался объяснить Эмили, как эта вещь попала к нему.
— Не сейчас. В другой раз. Почти с каждым предметом, который я принес в этот дом, связана какая-нибудь история.
IV
Совершенно великолепным был тот день, когда Дин и Эмили расставляли мебель в гостиной. Они перепробовали десяток разных способов и не удовлетворились, пока не нашли именно тот, который можно было назвать абсолютно правильным. Иногда они не могли прийти к согласию, и тогда, усевшись прямо на пол, в споре находили решение. А когда даже спор не помогал, вопрос решал жребий: они заставляли Рома вытягивать зубами одну из предложенных ему двух соломинок. Ром всегда крутился поблизости. Задира Сэл умерла от старости, а Ром становился неуклюжим, немного капризным и ужасно храпел во сне, но Эмили по-прежнему обожала его и даже не хотела ходить без него в Разочарованный Дом. Он всегда крался по ведущей на холм тропинке как серая тень в круглых пятнах теней от еловых лап.
— Ты любишь этого старого кота, больше чем меня, Эмили, — сказал однажды Дин — в шутку, однако с серьезной ноткой в голосе.
— Я не могу его не любить, — защищалась Эмили. — Он стареет, а у тебя еще столько лет впереди. И мне непременно нужно, чтобы поблизости всегда была кошка. Дом не бывает уютным, если в нем нет неописуемо довольного кота, обернувшего хвост вокруг лап. Присутствие кота придает дому тайну и очарование. А ты обязательно должен завести собаку.
— С тех пор как умер Твид, у меня ни разу не появлялось желание завести новую собаку. Но возможно, я все же заведу… совершенно другой породы. Нам необходима собака, чтобы твои кошки не выходили за пределы дозволенного. Ах, до чего приятно чувствовать, что дом принадлежит тебе!
— Гораздо приятнее чувствовать себя частью этого дома, — сказала Эмили, с любовью глядя вокруг.
— Этот дом будет нашим добрым другом, — согласился Дин.
V
В другой день они развешивали картины. Эмили принесла свои любимые, включая леди Джованну[30] и Мону Лизу[31]. Эти два портрета повесили в углу между окнами.
— Здесь будет твой письменный стол, — сказал Дин. — И Мона Лиза шепотом расскажет тебе вечный секрет своей улыбки, и ты вставишь его в свой рассказ.
— Мне казалось, ты не хочешь, чтобы я сочиняла рассказы, — отвечала Эмили. — Тебе, похоже, никогда не нравилось то, что я вообще занимаюсь писательством.
— Это было тогда, когда я боялся, что писательство отнимет тебя у меня. Теперь это не имеет значения. Я хочу, чтобы ты поступала так, как тебе нравится.
Эмили отнеслась к его словам равнодушно. Со времени ее болезни ей еще ни разу не захотелось взяться за перо. Дни проходили за днями, а мысль о том, чтобы снова начать писать, становилась все более и более неприятной. Думать о творчестве значило думать о книге, которую она сожгла, а это воспоминание причиняло невыносимую боль. Эмили перестала вслушиваться в звуки жизни и ждать «случайного слова» богов. Она сделалась изгнанницей из своего прежнего звездного королевства.
— У камина я хочу повесить старую Элизабет Бас, — сказал Дин. — Гравюру с портрета Рембрандта[32]. Не правда ли, Звезда, эта старуха в белом чепчике и гигантском белом плоеном воротнике восхитительна? Ты когда-нибудь видела такое умное, полное юмора, самодовольное, немного презрительное старое лицо?
— Не думаю, что мне захотелось бы спорить с Элизабет Бас, — размышляла Эмили вслух. — Чувствуется, что она сложила руки слишком нарочито и готова дать тебе оплеуху, если ты осмелишься ей возражать.
— Элизабет Бас уже больше ста лет прах и тлен, — задумчиво отозвался Дин. — Однако она по-прежнему живет здесь, на этой дешевой репродукции с полотна Рембрандта. Так и ждешь, что она с тобой заговорит. И я, как и ты, чувствую, что она не потерпела бы никаких глупостей.
— Но, вероятно, в кармане ее платья есть и припрятанная для тебя конфета… Это прекрасная, румяная, здоровая старая женщина. Она была главной в своей семье, в этом нет сомнения. Ее муж поступал так, как она ему велела, но даже не догадывался об этом.
— Да был ли у нее муж? — выразил сомнение Дин. — У нее на руке нет обручального кольца.
— Тогда она, вероятно, была восхитительнейшей старой девой, — уступила Эмили.
— Какая разница между ее улыбкой и улыбкой Моны Лизы! — сказал Дин, переводя взгляд с одной картины на другую. — Элизабет терпимо относится ко всему, что происходит вокруг — в ней чувствуется что-то от хитрой, задумчивой кошки. Но в лице Моны Лизы есть вечная притягательная сила и вызов, которые сводят с ума мужчин и заставляют их вписывать алые страницы в скучные анналы истории. Джоконда была бы более страстной возлюбленной. Но Элизабет оказалась бы гораздо милее в качестве тетушки.
Над каминной полкой Дин повесил старинную миниатюру — портрет своей матери, который Эмили никогда не видела прежде. Мать Дина Приста была красивой женщиной.
— Но почему у нее такой печальный вид?
— Потому что она была замужем за Пристом, — сказал Дин.
— Будет ли у меня печальный вид? — поддразнила его Эмили.
— Нет, если это зависит только от меня, — сказал Дин.
Но зависело ли это от Дина? Иногда этот вопрос вставал перед Эмили, но ей не хотелось отвечать на него. Она была очень счастлива две трети того лета, что, как говорила она сама себе, было немало. Но оставшуюся треть составляли часы, о которых она не говорила никому, часы, когда ее душа рвалась словно из ловушки, часы, когда кольцо с большим изумрудом, поблескивающее на ее пальце, казалось оковами. Однажды она даже сняла его — просто для того, чтобы ненадолго снова почувствовать себя свободной. Это было временное бегство, о котором она сожалела и которого стыдилась на следующий день, когда снова стала вполне здравомыслящей, довольной жизнью и с еще большим увлечением занялась своим маленьким серым домиком, так много значившим для нее.
VI
В то лето, очень неожиданно, умерла старая двоюродная бабушка Нэнси из Прист-Понд.
— Устала я жить. Думаю, пора кончать, — сказала она однажды… и умерла.
Никто из Марри не был упомянут в ее завещании; она оставила все, что имела, Кэролайн Прист, но Эмили получила «шар-загляденье», медный дверной молоточек в виде широко улыбающегося чеширского кота[33], золотые серьги… и свой акварельный портрет, сделанный Тедди много лет назад. Эмили положила чеширского кота на парадном крыльце Разочарованного Дома, повесила большой серебристый «шар-загляденье» под венецианским фонарем в гостиной и с удовольствием носила забавные старые серьги, привлекавшие лестное общее внимание. Но акварельный портрет она убрала в ящик на чердаке Молодого Месяца — ящик с дорогими ее сердцу, давними, глупыми письмами, в которых говорилось о прежних мечтах и планах.