— Вот и хорошо, — сказал граф. — Выпьем вина и поедем. Ведь ты со мной?
— Что ж, пожалуй, вдвоем веселее. Только человек мой…
— Э, поместится сзади с Шарлем…
Майор слышал, как кто-то входил и выходил, — выносили багаж. Шарль одевал своего барина, булькало лившееся вино, звенело стекло бокалов.
— Да, жаль твоего брата, — сказал граф, видимо желая покончить с грустным разговором. — Но зато ты совершенно спокоен теперь…
— Нет, все же не совершенно, — отозвался Николай Дмитриевич. — Ведь там мальчишка остался еще. Не знаю, что с ним делать… Не годится оставлять его у этого старика фельдфебеля.
— Ну, заплати матери, пусть фамилию сменят… Будет Вербовский — вот и все… — И граф отодвинул стул, должно быть вставая.
— Матери? — возразил Вербо-Денисович. — Да ведь я и забыл тебе сказать, мать-то, то есть жена эта брата моего, взяла да и отправилась вслед за ним.
— О-о-о! Вот пылкие страсти! Что же, самоубийство?
— Ну да, с горя, должно быть. Уж когда я в тарантас у квартиры начальника садился, чтобы уезжать, — бежит какая-то девка и кричит, чтобы скорее фельдшера. Старики как-то отвернулись, — она и повесилась.
Егор Герасимович заворочался, заскрипел зубами и застонал.
— Это что же? — сказал Вербо-Денисович.
— Страшное снится или живот болит, — отвечал его приятель. — Пойдем, нам пора.
— Вот я теперь все думаю, не надо ли сразу мне было и ребенка с собой увезти… — продолжал Николай Дмитриевич. — Но уж мал очень.
— Успеешь сто раз. Ты не забыл чего? — спросил граф. И они пошли к двери.
Шарль щелкнул еще одним замком, должно быть на погребце, и тоже вышел.
Огонек свечи от движения воздуха, всколыхнутого закрывшейся дверью, метнулся в сторону и погас… Но в комнате не стало темнее — белесая, светлая ночь глядела в окно.
Проводив важных проезжих и поужинав, смотритель перед сном пошел осмотреть «генеральскую». Аккуратный служака всегда делал это сам, желая удостовериться, что комната в порядке и готова к приему новых гостей.
Он вошел на цыпочках, разгладил на круглом столе скатерть, внимательно оглядел место, где лежал граф, — не забыто ли что, после чего, намереваясь уйти, повернулся к дивану, на котором спал Егор Герасимович. И обмер, — такое страшное, белое лицо с неподвижными глазами смотрело на него из полутьмы.
Майор сидел на диване, шинель его валялась на полу, под распахнутым сюртуком виднелся расстегнутый или разорванный ворот рубахи.
— Что вы, батюшка? — спросил смотритель. — Или больны сделались? Испить, может?.. — Он попятился к двери.
— Лошадей! — хрипло, как бы с трудом разжимая челюсти, сказал Жаркий. — На похороны поспеть… Денег не пожалею… Хоть мертвую увидеть…
— Ей-богу, нету, ваше высокоблагородие. Вот крест — нету ни одной. Я бы истинно рад.
— Водки! — выговорил майор.
— Это можно-с, для вас своей подам. И свечу сейчас принесу-с… — заторопился смотритель, боком пробираясь к выходу.
— Водки, — повторил майор, не двигаясь.
«Припадочный, что ли? — рассуждал про себя смотритель. — Может, не давать?»
Он посоветовался с женой, но бывалая женщина сказала, что обязательно надо дать, раз болен да просит; может, водка ему всегда помогает, а что коли забуянит или что, то много свидетелей, можно и связать, — сам же будет отвечать, что теперь с этим строго и прочее…
За следующие полчаса Егор Герасимович выпил без малого штофный графин водки, потом встал и, пошатываясь, вышел на крыльцо.
Набежали тучки, сеял мелкий дождь. Жаркий опустился на грязные ступени лестницы и долго сидел, склонив низко голову.
— Замочишься, ваше благородие, — приостановился перед ним старый хмельной ямщик, проходивший мимо крыльца. — Аль занедужал?
— Лошадей, — прохрипел Егор Герасимович.
— И-и, барин, раньше утра и не думай… Тебе б в тепло да в сухость, — посоветовал ямщик, перекрестил сладкий зевок и двинулся дальше.
Когда мелкие капли собрались в складках около воротника сюртука и вдруг струйкой сбежали на голую грудь, майор поежился, встал и пошел в дом.
В полутьме большой комнаты он ошибся дверью и отворил ту, за которой вечером играли. Игра шла и сейчас. Только народу стало поменьше. Метал полуседой красавец в бухарском халате из золотой парчи, переливавшейся в огне свеч.
Его руки двигались как будто небрежно, но уверенно. Еще трое сидели по сторонам стола, разложив около себя деньги. Двое стояли рядом и, видно, ставили по мелочи. В банке были крупные ассигнации и стопка червонцев.
Егор Герасимович подошел почти вплотную к столу и остановившимся, напряженным взглядом смотрел, как ложились направо и налево чистые, твердые карты. Полированные ногти банкомета, белый атлас на отворотах его рукавов, парча халата, золотые монеты, начищенная медь шандалов — все блестело и больно резало глаза. Но он упорно всматривался в этот мучительный мелькающий блеск.
Талия кончилась, выигравший подвинул к себе банк, и банкомет, обернувшись к Жаркому, любезно спросил:
— Угодно попытать счастье, милостивый государь?
Майор молчал. Банкомет вгляделся в него внимательнее.
— Угодно будет ставить? — Он сделал бровями знак соседу справа.
Не меняя выражения одеревенелого лица, Егор Герасимович, покачнувшись, сел на уступленное ему место, достал из-за пазухи бумажник, вынул ассигнацию и взял карту из колоды.
К рассвету он проиграл барину в парчовом халате тысячу сто рублей своих и сорок три тысячи казенных.
14
Проснувшись утром и узнав о том, что случилось, смотритель всполошился. Особенно обеспокоило его известие о вспоротом при всех набрюшнике с деньгами.
— Ведь он не в себе играл, — говорил он жене. — Надо по начальству донесть, — пусть разберут, верно, деньги-то казенные… Хорошо, никто не выехал еще…
— А твое какое дело? — возражала смотрительша. — Хочешь, чтоб следствие тут у нас неделю пило да ело? Дай ему первую тройку, да и пусть едет сам расхлебывать. Не маленький, чай. А коли свернул с ума, то все одно взять с него нечего.
Перед полуднем Егор Герасимович выехал из Чудова на курьерской тройке и на другой день к ночи был уже в Старосольске. Приехав прямо к генералу, поднял его с постели, доложил о проигрыше и был взят под караул. В следующее утро дом его был опечатан. Началось следствие.
От известия о случившемся весь городок пришел в движение. Толкам и пересудам не было конца.
«Казне-то убытку не станет. Как имущество его с торгов пойдет да кубышку растрясут — денег не меньше очистится», — говорили почти все знавшие майора.
Но у зависти глаза велики, и счет в чужом кармане редко бывает верен. Когда дом, обстановка и все, что нашлось к продаже, было примерно оценено и денежный капитал в железной шкатулке, найденной в спальне Жаркого, подсчитан, — набралось всего тысяч до двадцати, никак не более. Общество было разочаровано и вознегодовало пуще прежнего, как будто и впрямь ожидало, что злосчастный майор мог проиграть лишь ту сумму, которую, став арестантом, оплатит своим имуществом.
И с точки зрения городских моралистов, а главное, по юридическим нормам, положение Жаркого крайне отягчалось тем, что большая часть проигранных им денег предназначалась на ремонт богадельни и госпиталя. А это каралось законом особенно строго, как растрата сумм, принадлежащих больным, раненым и престарелым воинам.
Однако кое-что для смягчения участи майора можно бы еще сделать искусным ведением дела, и аудитор Макар Петрович, памятуя прежнюю хлеб-соль и рассчитывая, что не останется без благодарности, на второй же день заключения Жаркого отправился на гауптвахту.
Но арестованный, лежа на диване, в той самой камере, где полтора года назад помещался покойный Александр Дмитриевич, едва взглянул на вошедшего и сказал только:
— Ступай к генералу, он все знает.
А на настойчивые предложения аудитора помочь ему отвечал:
— Уйди, не буду с тобой говорить. Пиши что хочешь.