Ребята, — падчерица матери Анюта, семи лет, и сынишка Никитка, трех, — оказались ласковыми и смышлеными. Муж, Семен Никитич, встретил Якова Александровича очень радушно. Невысокий, но плотный, с простецким добродушным лицом, украшенным лихими усами, он пришел со службы только часов в шесть, усталый, но со смехом и шутками. И по тому, как тотчас же доверчиво завозились с ним ребята, приезжий понял, что иным они его никогда не видят.
Яков Александрович приехал утром в субботу, а вечером мать позвала его ко всенощной в собор.
Когда возвращались по темным незнакомым улицам, она говорила мало. Но, подходя к дому, замедлила шаг, потом присела на скамеечку у ворот и сына посадила рядом. Он понял: хочет поговорить прежде, чем войдут в дом.
— Спасибо, Яшенька, что приехал, — начала она. — Ведь все годы эти думала, может, обидно тебе, что я опять замуж пошла… Сколько раз письмо отписать собиралась. Да про такое не просто объяснить, не сумела… Все хотела, чтобы знал, как сомневалась, как за тебя молилась, когда решилась-то… Сам знаешь, вся моя радость в тебе была. В одном тебе души его память живую видела… А в ученье далече уехал, и вовсе жизнь никчемная стала. Такая тоска — пешком бы к тебе пошла… Не раз на ум приходило — зачем бог из петли вынул, прожил бы ты без меня не хуже. Роптала, ночами маялась… А тут Семен Никитич после покойницы своей на квартиру к нам попросился. Вдовый, грустный, он тогда и не смеялся совсем. Анютка грудная почти, хворенькая. Стала я с ней возиться, тебя вспоминала. Увидела, каково младенцу без матери… Год отказывала ему, как замуж стал звать. Поехала к тебе в Гатчину, на свое дитя посмотреть. И увидела — взрослый ты, своим путем идешь… А этим двум, вижу, нужна истинно… И решилась. Да никак не гадала тогда, что из наших мест переведут его, полк-то три года стоял там. Думала, глупая, и все буду при родителях жить.
Она замолчала и, видно, ждала, что скажет сын.
— Матушка, милая, были бы вы счастливы, — заторопился Яков Александрович.
— Что ж, так-то жить мне куда легче… — отозвалась она. — А теперь тебя повидала, и совсем хорошо будет… Только вот батюшка там совсем один. Как тебе должность выйдет, уговори его к нам перебраться.
На этом разговор и кончился, потому что почти над их головами открылась форточка, и Семен Никитич, услышавший из комнаты голоса, спросил:
— Эй, богомольцы, вы, что ли?
— Мы, — отозвался Яков Александрович.
— Так полно любезничать, самовар давно ждет.
В следующие дни Вербов ближе пригляделся к Семену Никитичу. Был это, несомненно, хороший, но заурядный человек. Исправно нес он свои обязанности, вполне удовлетворенный полученным за десять лет службы званием лекарского помощника, именованием «ваше благородие» и воскресным пирогом, запитым перцовкой. В общежитии был обходителен, к матери относился ровно и с уважением. С утра уходил в свой госпиталь, возвращался часов в пять и, пообедав, усаживался писать для приработка кудреватым почерком длинные списки лекарств, белья и еще чего-то. Потом ужинал и после недолгого разговора заваливался спать. Держаться норовил Семен Никитич молодцевато, по-военному, грудь вперед, часто наивно горделивым движением разглаживал усы, причем как-то забавно дергал шеей, как бы стараясь показаться выше, чем был.
Вскоре Яков Александрович понял, что жизнь матери если не счастливая, как он представлял тогда семейное счастье, то все же полнее, лучше, чем прежняя. С утра до ночи была она занята воспитанием и опеканием детей и непрерывной, равномерной, необходимой работой. Те печальные, одинокие годы, когда заглушала тоску по Александру Дмитриевичу, приучили ее к домашнему труду, сделали этот труд необходимым. И теперь она жила тою же жизнью, но в собственной семье, державшейся на ее заботе и нравственном авторитете.
Яков Александрович постоянно чувствовал, что его, своего первенца, мать очень любит, но за эти годы он вышел из ее повседневной жизни, стал как бы дорогим прошлым, о котором вспоминают с нежностью, но которое заслонено настоящим. Мать привыкла к мыслям, что ему больше не нужна, что он человек взрослый, самостоятельный. Он был не членом этой семьи, но гостем, хотя и самым дорогим, которому мать очень радовалась, внешним видом, образованием, любовью которого гордилась.
Только через несколько дней после приезда решился он рассказать матери о появлении Якова Семеныча. Она очень взволновалась, услышав о разговоре на дороге и представляя первую встречу деда со странником. Видно, задел этот рассказ в душе ее какие-то струнки, разбередил воспоминания…
Но вот, прогостив в Нарве две с лишним недели, осмотрев любопытную ее старину, Вербов собрался ехать домой. Да, он твердо чувствовал, что здесь все-таки в гостях, а там, у деда, в Высоком — единственное место на земле, где его родной дом.
Вечером накануне отъезда Яков Александрович с матерью засиделись дольше, чем всегда. Семен Никитич был на ночном дежурстве. Мать, молчаливая и печальная, часто опускала шитье, — видно, не работалось. Сын понимал, что она думает о завтрашней разлуке, самому было грустно, но старался ее занять и развеселить. Рассказывал про свое будущее учительство, хвалил ее ребят, мужа, дом…
Наконец взглянул на часы — половина двенадцатого. Мать встала.
— Пора, Яшенька, ложиться. — И добавила упавшим голосом: — Завтра в такое же время ты уже далече будешь…
Она ушла в кухню убирать еще что-то, а он улегся в постель на жестком диванчике, где спал все эти ночи. Потушив свечу, слышал шаги матери, осторожный звон посуды и думал, как завтра перед отъездом поднесет всем подарки, которые накануне купил и спрятал пока на полке в холодных сенях.
Свет в кухне погас. Мать с порога спросила, тепло ли ему. Он сказал, что очень хорошо. Она постояла в темноте, потом подошла к дивану, ощупью оправила одеяло у плеч, провела рукой по волосам, вздохнула, еще раз провела. И вдруг опустилась на колени у сыновнего изголовья, охватила за шею, склонилась к груди, и он тотчас почувствовал у себя на губах, на подбородке, на ключицах ее беззвучные слезы.
— Матушка, что вы? — спросил Яков Александрович, выпрастывая руки и обнимая ее. — Полно, ведь я опять приеду. О чем вы?
— Ах, все о том же, Яшенька, все о том, — выговорила она, и как будто еще сильнее побежали слезы. — Все о том, что двадцать лет назад сталось… Все дни на тебя глядела да его вспоминала…
Он крепче ее обнял, и на несколько мгновений она смолкла, замерла.
— И как же ты на него-то похож, — вновь заговорила она. — И ходишь-то так же легонько, и смеешься, как он, и волосики те же, хохолочек вот тут… Все-то крошечки обобрал, сыночек его… — Она не билась, не всхлипывала, а тихо-тихо плакала и приговаривала: — Не забыла я его и вовек не забуду… голубчик он мой, солнышко мое ясное… Вот уж сколько лет прошло, а нет мне настоящего облегченья… Ни ты, Яшенька, ни детки эти, ни Семен Никитич, никто, никто его не заслонит… Видно, урод я какой, глупая да горькая… Один на всю жизнь и был, светик мой…
Так в темноте дождливой ноябрьской ночи Яков Александрович единственный раз услышал от своей матери о любви ее к отцу, почувствовал с потрясшей молодое сердце силой, как велико и неизбывно было ее горе.
21
На обратном пути Вербов остановился в Новгороде. По тогдашним порядкам, учебным делом в губернии ведал директор гимназии, которому подчинены были все уездные училища и приходские школы. Явившись к нему на прием, Яков Александрович изложил свою просьбу. Бегло взглянув в документы молодого человека, директор выразил удивление, что при законченном образовании, дающем право учить в городских заведениях, он желает занять столь мизерное место, обрекая себя на жизнь в деревне среди безграмотных мужиков. Вербов горячо заверил, что желает именно этого, и в ответ услышал, что в начале учебного года все места уже укомплектованы, но надо оставить прошение, и если что освободится, то канцелярия директора «тотчас» уведомит «господина Вербова». Очевидно, о нем желали навести справки. Так ни с чем и уехал в Высокое.