Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— И встречал потом Егора Герасимовича? Ведь тот, верно, не умер у Акличеева-то?

— Эк вас разобрало! Да ведь, право, спать-то пора… Уж лучше я вам с Матвеем в другой раз дальнейшее расскажу… Что ж так-то, без толку…

— Не как-нибудь, а завтра же. Ведь завтра воскресенье. Хорошо?

— Ну, там посмотрим, а теперь спите.

Когда я вновь открыл глаза, в комнату смотрело солнце, постель Якова Александровича стояла пустая и аккуратно застланная, в доме было тихо. Первым делом, положив голову на край подушки, я посмотрел на портреты. «Не повезло же вам!..» Поглядел на часы. Одиннадцать. Надо поскорее вставать.

Матюшкина мать, Анисья Васильевна, сказала мне, что за учителем часов в семь зашли ребята из Крекшина и они с «атаманом» отправились по грибы, а меня будить не велели. Напившись чаю, я сел на крылечко с книгой, но ни о чем толком не мог думать, кроме услышанного вчера. Наконец далеко за полдень по лесу послышалась приближающаяся перекличка детских голосов, и вскоре показался Яков Александрович в сопровождении полдюжины мальчиков. У всех лукошки были полны грибов. Простившись со своими спутниками, учитель подсел ко мне, а «мужественный старик» понес свою добычу на кухню. Потом мы пошли купаться, пообедали, а когда кончили, то без сговора в два голоса с Матюшкой начали просить «рассказать дальше».

— Что ж, если так хотите — извольте, — сказал Яков Александрович. — Только, я думаю, лучше попозже начать, а то коли придет кто — перебьет да помешает…

Но мы уверили его, что авось никто не придет, и усадили по-вчерашнему на крыльцо.

17

Детство Яшино проходило в селе Высоком в известном нам доме, рядом с дедом, бабушкой и матерью. Об отце мальчик знал только, что был он молодой офицер да убит на Кавказе. Но Яша никогда его не видел и не думал о нем много.

Жили безбедно, но почти что по-крестьянски. Якова Федоровича внук начал помнить, когда деду было лет пятьдесят пять. Был он совершенно крепок, хотя с сильной проседью, все зубы на месте, ходил прямо, бодро стуча деревяшкой. Состоя в отставке, он получал какую-то маленькую пенсию за выслугу лет да за кресты и не покладая рук столярничал, а лучшие свои поделки старательно расписывал. Работа у него не переводилась. Заказчики приезжали порой издалека, верст за тридцать — сорок, потому что изделия «подтягинские» славились добротностью. Доходами с этого мастерства, со скотины да с огорода и жили. Трудился дед летом в своем сарайчике, а зимой в доме, на маленьком верстачке наискось от русской печки. Яшины мать и бабушка не любили, когда много было мусора и несло клеем и краской, а мальчику этот дух вместе с запахом воска и сосновых стружек очень нравился. Да еще от всего существа Якова Федоровича, от одежды его, от бакенбард пахло всегда очень хорошо и вкусно — будто свежим воздухом и ржаным хлебом, — чисто и бодро. За работой дед любил напевать марши и солдатские песни. Так что первые выученные Яшей стихи были слова к Преображенскому маршу:

Хоть Москва в руках французов,
Это, право, не беда.
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Их на смерть пустил туда…

Лет с семи мальчик стал своей охотой понемногу приучаться к столярному делу. «Что с им будет, то неизвестно, а в этаком понятии вреда нету», — говаривал дед, наставляя его, как держать стамеску или рубанок. Когда же внук начал ходить в школу, он со вниманием слушал склады или, вздевши очки, поглядывал, как на грифельной доске Яша складывает и вычитает числа. Конечно, рассказы дедовские про Бородино и Париж мальчик очень любил и готов был слушать без конца.

Лет до двенадцати дед представлялся ему человеком самым умным, самым бывалым и знающим. И навсегда остался самым добрым. Если, бывало, внук что сделает плохое, заленится или скажет грубо, дед только головой покачает да скажет: «Эх, брат тезка, не по-гренадерски…» Да еще был он для мальчика и самым искусным, потому что резал из дерева коньков, коров с рогами, собак с открытой пастью и даже солдат, таких бравых, каких ни у кого на селе не бывало.

А бабка Лизавета Матвеевна на Яшиной памяти выглядела, в противоположность деду, совсем старухой. В тот год, когда мать с дедом жили около Александра Дмитриевича в городе, она весной, полоща белье в проруби, крепко застудилась, запустила простуду, и сделался у нее ревматизм. Руки и ноги покрылись страшными твердыми волдырями, искривившими пальцы и мешавшими двигаться, да притом чувствительными к холоду. Так что держалась она в тепле, жалась к печке. Немало вздыхала бабка, что зимой болезнь мешала ей ходить в церковь, где пол был каменный и вообще холодно.

На добром, худом, востроносом лице ее лежала печать страданий, и часто, просыпаясь ночью, Яша слышал, как бабка за перегородкой вздыхает, охает и ворочается на печке. Не могла она ни стирать, ни хлебы месить, ни двигать ухватом в печи, а все только шила, вязала на спицах да горевала вполголоса, что, мол, вот от нее тягость одна, бог ни поправки, ни смерти не дает, а за грехи ее Настенька работает, она же сама дармоедкой сидит.

Раз как-то дед, рассердясь на такие слова, сказал, что в ближнюю субботу сам погонит в город корову, коз и овец да прихватит заодно и кур и всех там продаст, чтобы матери меньше дела осталось, а бабка реже плакалась бы на свои немощи.

— Так, что ли, не проживем? — сказал он. — Шерсти у вас запасено лет поди на сто, а я своим рубанком авось и на молоко настругаю. Маета, и верно, одна…

Бабка притихла. Яша хотел было распустить нюни, вообразив, что не будет больше ягнят и цыплят, но тут заговорила мать, слышавшая дедовы слова, да так резко и решительно, как он никогда не слыхивал:

— Нет, батюшка, вы такого не делайте… — И когда Яков Федорович к ней повернулся, продолжала: — Коли скотины не будет, чем я себя-то займу?.. Как весь день за делом, к ночи ног не слышишь, то и мыслей меньше, и засну сряду… Грешно так говорить, но только легче мне, что матушка не может, а я все одна. Без того бы, кажется… — Она не договорила и ушла поспешно к себе в комнатку. Дед и бабка переглянулись, покачали головами и молча взялись за свои дела.

И точно, Настасья Яковлевна как бы старалась замучить себя работой. Вставала первая, шла в хлев, на речку, топила печь, а там и пошло и пошло, без остановки и передышки, одно дело вплотную к другому, до самого вечера.

И при таком труде была красавица писаная. По сравнению с известным нам портретом, она в двадцать пять лет, когда начал ее помнить Яша, стала, пожалуй, еще лучше. Но только выражение лица всегда оставалось печальное, а лучше сказать — безрадостное. Именно радости жизни, столь свойственной здоровому и молодому существу, никогда не бывало в этом красивом и ярком лице. Даже когда она гладила по голове сына, рубашку новую ему мерила или, скажем, мыла в корытце, — одним словом, возилась с ним и улыбалась ласково, то и тогда не видел он: в ее чертах истинной веселости. Потухло в ней что-то навсегда, когда узнала про смерть Александра Дмитриевича и решилась на себя наложить руки.

Иногда по воскресеньям Анастасия Яковлевна читала какую-нибудь книгу, оставшуюся после Яшиного отца. Но, должно быть, не для развлеченья, а именно для горестных и вместе сладких воспоминаний. Читала она всегда про себя, и если Яша подвертывался близко, то не раз видел на глазах ее слезы и чувствовал, как прижимает к себе крепче обычного. Одна тетрадка, особенная, заветная, куда покойный поручик стихи любимые вписывал, много лет у нее под подушкой и днем и ночью лежала, и от частых перегибов сама открывалась на стихе Лермонтова «Памяти Одоевского». Как раз страница начиналась очень подходящими к судьбе Александра Дмитриевича строками:

Но он погиб далеко от друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей…
44
{"b":"205751","o":1}