В тот же день Александру Дмитриевичу стала известна его судьба. Ожидавший сдачи в арестантские роты или, в лучшем случае, лишения прав состояния и службы лет на двадцать без выслуги, он очень обрадовался. Молодому воображению уже рисовался поэтически освещенный Лермонтовым и Марлинским Кавказ, подвиги, солдатский «Георгий» и через полгода производство в офицеры. А там своя воля, горе кончилось — соединился с Настей и счастливо жить…
Истомленный почти полугодовым бездействием, молодой инженер желал скорее пуститься в путь и, сидя на своем окошке, ласково утешал и ободрял горько расплакавшуюся при известии Настеньку, печалившуюся именно потому, что он скоро уедет так далеко.
Неприятно было Александру Дмитриевичу только то, что смягчение его участи, несомненно, зависело от хлопот той самой родни, с которой он навсегда решил покончить всякие отношения. Но с этим ведь он ничего не мог сделать. Тяжело ему было также думать о самой процедуре разжалования… Толпа, барабаны, Жаркий обязательно придет смотреть — подлая душа.
Прошла еще неделя без изменений. Но вот однажды утром, в то время, когда арестованный ждал обычного прихода Настеньки и то и дело, отрываясь от книги, поглядывал за решетчатое окошко, в коридоре раздались шаги нескольких человек. Щелкнул отворяемый замок, и в камеру вошли адъютант начальника уезда, караульный офицер и аудитор. Сзади с объемистым узлом в руках показался унтер гарнизонной команды.
— Его превосходительство находит возможным избавить вас от публичности, — сказал адъютант, подходя к вставшему с дивана Александру Дмитриевичу и беря его ласково за руку. — Мужайтесь и надейтесь на лучшее… Начинайте, господин аудитор.
Адъютант умолчал о том, что барон решился на такое отступление от законного порядка только после письма от весьма значительного лица из столицы.
Аудитор прочел приговор. Наступила минута тягостного молчания. Адъютант кивнул унтеру. Из угла показалась серая шинель, фуражка-бескозырка и с грохотом упали на пол тяжелые сапоги с рыжими голенищами.
— Это к чему же? — сказал адъютант. — Они, верно, в своих останутся. — И добавил: — Сымите мундир, Александр Дмитриевич.
Но тот смотрел на приготовления к своему превращению и не двигался. Эти столь знакомые атрибуты новой жизни взволновали его чрезвычайно.
«Солдат — бесправное серое существо, которому может приказывать почти всякий… Бессловесная тварь, которую будет бить, ругать, заставлять работать и умирать любой казнокрад и живодер вроде Жаркого… И может, это на всю жизнь…» — смятенно думал он.
И вдруг за окном бодро и отчетливо зазвучал мотив старого Преображенского марша. Его насвистывал Яков, подходя с Настей по огороду к гауптвахте. Знакомые горделивые и простые звуки, на которые никто, кроме Александра Дмитриевича, не обратил внимания, повернули ход его мыслей.
«Э, что там, можно прожить с честью и солдатом, — сказал он себе. — Вот идет человек, которого я назвал отцом, и разве он стал хуже от тридцати лет солдатского звания?.. И потом добрый знак: тогда этот марш на дворе, когда я ее впервые увидел, и теперь то же…»
Он решительно сбросил мундир и вдел руки в ворсистые серые рукава на грубой холщовой подкладке.
Семнадцатого июля бок о бок с жандармским унтер-офицером Александр Дмитриевич выехал из Старосольска.
Настя и Яков ждали его на первой станции. Пока меняли лошадей, они сидели во дворе на завалинке. Разговор поминутно обрывался. Настя, не отводя глаз, смотрела в серьезное, казавшееся таким бледным на солнце лицо мужа. Он ласково и крепко обнимал ее за плечо и держал в своей ладони ее трепещущие руки. Яков, сидя с другой стороны от зятя, отворотясь, ковырял ногтем не раз потухавшую трубку.
Когда перекладка тройки подходила к концу, Александр Дмитриевич взял за локоть Якова и притянул его к себе.
— Слушайте и, прошу вас, крепко запомните, — сказал он. — Бог даст, все будет хорошо и я скоро к вам возвращусь живой и здоровый… Но ежели что со мной случится, то одно вам завещаю — воспитайте сами моего ребенка… И еще — пусть хоть землю пашет, но от тех… — он думал о своей родне, и Яков с Настей тотчас его поняли, — от тех никогда ничего не берет и в самой крайности.
— Будьте спокойны, Александр Дмитриевич, — сказал твердо Яков.
А Настенька еще крепче прижалась к серому колючему плечу.
— Ну, барин, прощайся, ехать пора, — сказал, подходя, жандарм.
13
В апреле следующего года из Петербурга был получен приказ прислать в департамент пахотных солдат опытного чиновника для ознакомления с новыми формами годовых отчетов по расходу казенного леса, камня, песку и других материалов на постройках, производимых в округах.
Как наиболее знающего в хозяйственных вопросах, генерал решил командировать в столицу Егора Герасимовича. Майор охотно согласился, предвидя в будущем пользу от таких знаний, хотя сознавал свою малую ученость и побаивался — сумеет ли все «постичь». Не спеша он стал готовиться к отъезду.
За протекшее с «истории» время Жаркий пришел в равновесие и как будто успокоился.
«Ладно, чего там слюни распускать, — говорил он себе, вспоминая Александра Дмитриевича. — Много меня-то господа жалели… Выслужится, вернется — все у них образуется… Небось ему — не нам лямку тянуть — будет бабушка в Питере ворожить. И пороху не понюхает, как в прапоры произведут».
Но за этими мыслями неизменно копошились другие, упрямо тянулись к Высокому, заставляли прислушиваться к доходившим оттуда сведеньям. Майор знал, что Яков исправно столярничает, что Лизавета много болеет, что Настя в сентябре родила мальчика. И только то немногое, что узнавал о ней, занимало по-настоящему Егора Герасимовича. Чего бы не дал Жаркий, чтобы хоть издали поглядеть на нее! Но понимал, что после случившегося может увидеть ее только мельком. И все же он упорно откладывал даже деловую поездку в Высокое.
Однако перед командировкой в Питер настоятельно понадобилось осмотреть работы в округах, в числе которых было шоссе, вновь проложенное к достроенному уже без Александра Дмитриевича мосту.
Приехав днем в Высокое, он, как всегда, занялся делами с начальником округа, а часов в восемь накинул шинель, сказал, что прогуляется перед ужином, и вышел на крыльцо.
Солнце только что село, светлые весенние сумерки мягко стлались над прямой улицей, поблескивавшей кое-где широкими лужами. На голых еще деревьях церковного сада устраивались на ночь крикливые галки. С полей тянуло холодком последнего снега и сыростью оттаивающей земли.
Отвечая на поклоны редких встречных, майор медленно пошел в тот конец, где стоял дом Якова. С каждым шагом глаза его все напряженнее всматривались в полутьму, сердце учащеннее билось.
Вдруг совсем близко от него из проулка показался высокий человек в тулупе с жердью на плече и, мельком взглянув на офицера, шедшего по другой стороне улицы, заковылял в одном с ним направлении. «Вот, скажет, чего около его дома брожу? — подумал майор. — Заговорить, что ли?..»
— Яков! — позвал он и ступил на неровную колею дороги.
— Ась! — откликнулся тот и остановился.
— Постой, поговорить надо.
Яков только теперь узнал подошедшего Егора Герасимовича и выжидательно смотрел на него, ничего не отвечая.
— Пройдем маленько, — сказал Жаркий. — Вот туда хоть, к околице.
Идя рядом, миновали неосвещенный и безмолвный дом Якова, вышли за плетень и остановились.
Уже заметно стемнело. Майор снял фуражку и провел рукой по лицу.
— Яков… — как бы с трудом выговорил он. И, помедлив, продолжал не то, что просилось на язык: — С Кавказа-то есть ли что?
— Есть, — отозвался Подтягин. — Все там ладно. Определили в Тенгинский полк, ефрейтором за отличие произвели.
— Внук-то растет?
— Гренадер, — прозвучало гордо в полутьме.
— Окрестили как?
— Яковом… Отец в письме наказал.
— А Настя?.. Настасья Яковлевна? — решился наконец спросить майор.