Просьбу ротмистра поддержал и находившийся тут же майор Жаркий, решительно заверивший, что, входя в кабинет во время недавнего разговора, он будто бы слышал весьма непочтительный тон поручика. Еще не остывший от провала своей миссии доброго советчика, барон дал себя убедить и возложил на предложившего свои услуги майора это поручение. Но потом, после всего случившегося, ужасно расстроился, пил капли и даже плохо спал ночь. Как же, вместо благородного улаживания семейного дела получился такой скандал, о котором и в Петербурге станут говорить! Начнется переписка с инженерным начальством, обязательно будут спрашивать, зачем он вызывал этого бешеного мальчишку… Могут быть недовольны им, бароном… Надо стараться все как-нибудь уладить…
Но Николай Дмитриевич, накануне очень взволнованный случившимся, вошел сегодня к генералу совершенно таким же спокойным, как был во все предыдущие дни. Он уже обрел присущую ему уверенность в том, как надо поступить. Рано утром побывал он на гауптвахте, куда перевели поручика еще вчера, после того как оказали ему первую помощь, и убедился, что он невредим. Ротмистр ходил туда именно за тем, чтобы узнать, не одумался ли Александр, и в этом случае предложить переговорить с майором. Но арестованный, лежа в офицерской комнате на диване, даже не повернулся на слова брата и только произнес: «Уйди, я тебя знать не хочу…»
И теперь, выслушав слова генерала, мельком взглянув на лежащий перед ним рапорт, старший Вербо-Денисович сказал:
— Нет, зачем же вмешиваться, дорогой барон? Я полагаю, что Александру именно нужно большое испытание. Майор имеет право требовать законного наказания за нанесенное ему оскорбление. Пусть дело идет своим чередом. Что грозит моему брату? Разжалование? Так, может статься, это лучшее, что следует ему пожелать… Год-два, прожитые в солдатской среде, навсегда отобьют у него охоту якшаться с мужиками. А мы тем временем сумеем и судьбу его смягчить, если образумится, и нелепый брак этот сам по себе расстроится…
Генерал не нашел что возражать, уверенность собеседника всегда на него очень действовала, и он написал на рапорте Жаркого: «Давать движение сообразно законам».
12
Прошло полгода. Стояло жаркое лето. Над Старосольском тянуло удушливым дымом — горели окрестные леса.
Поручик все еще сидел на гауптвахте. Дело его давно передано было в Новгород, а оттуда в Петербург. Ждали приговора генерал-аудиториата, утвержденного царем. Говорили, что родня хлопочет о смягчении участи.
В городе, где с месяц только и речи было, что про историю в приемной генерала, занялись новыми важными толками: о самоубийстве одного чиновника, о том, как бык забодал сидельца из мясных рядов, и ходили смотреть на быстро двигавшуюся постройку огромного нового дома купцов Дерглецовых.
Не забыли о деле поручика только те, для кого оно было вопросом дальнейшей жизни.
Яков и Настя уже пять месяцев жили в Старосольске. Верно, много лет еще исправно служил бы инвалид в своей «магазее», если бы не такое происшествие. Но тут, поняв, что Насте надо быть около мужа, а коли отправить ее в город с Лизаветой, то как еще управятся, он немедля подал прошение об отставке и вскоре сдал должность вновь назначенному смотрителю. Теперь ежедневно ходили они к гауптвахте и благодаря нестрогому караулу видели через окошко Александра Дмитриевича. Еще зимой арестованного перевели в комнату, выходившую на задний фасад здания, и туда на солдатский огород шли навещать его жена и тесть. Если никого не было видно в невысоком оконце, то Яков бросал снежком в стекло, и поручик тотчас садился на подоконник. Пока было холодно, он через двойные рамы только смотрел на них, улыбался да угадывал, что они говорят, по движению губ, по глухим доходившим до него звукам. Но когда весной их разделил только один ряд стекол, свидания стали значительнее. Теперь, когда они только подходили, Яков начинал насвистывать свой любимый парижский марш, Александр Дмитриевич тихонько отворял раму и просовывал между прутьев решетки свою руку, чтобы поздороваться с инвалидом, после чего завладевал на все время свидания рукой Насти. Яков вскоре уходил, будто по делам, и они часами то говорили, то молчали, радостно смотря друг на друга. Для обоих давно прошел уже первый острый период отчаяния. Тогда поручик несколько дней валялся на прорванном, засаленном диване своей камеры, почти не спал, не ел и, глядя на грязную стену, думал с удивлением и тоской: как все это вышло и что же будет дальше? А Настя металась по дому в Высоком, тоже не спала, тоже не ела и торопила отца скорее ехать в город.
Теперь, вместе, они никогда не грустили, каждый тосковал в одиночку. А стоя у окошка, старались отвлечься от темного будущего. Случалось, что молча подолгу смотрели они на зеленевший перед окном огород, на садившихся поблизости птиц, на далекую колокольню за деревьями садов, неизменно держа друг друга за руку.
С июня Насте стало трудно подолгу стоять, — она была беременна. Тогда Яков сделал для нее складной стульчик, который ночевал у Александра в камере, дважды в день, а то и четыре раза пролезая между ржавых железных прутьев решетки.
Яков жил около молодых. Вздыхая и кряхтя по ночам, днем бодро ковылял по городку, сопровождая Настю на гауптвахту или покупая на базаре разную снедь, чтобы полакомить Александра Дмитриевича. А в свободное время направлялся к одному из городских столяров, с которым уже давно свел дружбу, кое в чем помогал ему, кой-чему учился. Жить без дела Якову было невмоготу. Часто ходил он с Настей в церковь и там молился, чтобы все как-нибудь получше устроилось. Но умом в хорошее будущее не верил.
А Егор Герасимович жил тут же, совсем рядом с этими тремя людьми, и, можно сказать, почти все время думал о них.
Внешне жизнь его шла по-прежнему. Он исправно служил, часто разъезжал по округам, а в городе вечерами хаживал к кой-кому в гости, играл, не проигрываясь, в карты, пил не напиваясь, сидя же дома, сводил свои и казенные счеты.
Но внутренне майор не знал прежнего многолетнего равновесия. Первые дни после подачи рапорта ежечасно, при одном воспоминании о случившемся, поднималась в душе его злоба на оскорбителя и радость, что тому долго не выбраться теперь из глубокой колеи несчастий. Но только первые часы, первые сутки наполняла она все без остатка, застилала глаза и мутила ум. Потом проснулись опасливые мысли о том, какое же влияние окажет происшествие на его, майора, дальнейшую службу.
«Битый офицер… Ведь все же он мне пощечину дал, да и эполет сорвал, проклятый, — думал Егор Герасимович. — На прочих-то мне наплевать, а вот как барон взглянет? Хотя он видел, что я чуть не задушил щенка… Эх, кабы не отняли!.. Однако, как ни верти, — зазорно».
Но при первой же встрече начальник уезда выразил Жаркому сожаление о происшедшем, сказавши:
— Ужасная история… И вы вызвать даже его не можете… Пусть же понесет заслуженную кару. Военная служба — это не школьные игрища…
С этой стороны, значит, все обстояло благополучно.
Майор не знал, что в то же время барон, которому он нужен был как опытнейший из помощников, говорил кое-кому из доверенных офицеров:
— Ну, подумайть, что ему еще одна пощечина? Я полагаю, сколько их получаль, когда солдатом состояль. А юношу очень жалко. Такое испытание в молодые годы. И жена эта, говорят, очень красавица…
Но Егор Герасимович не слышал таких отзывов начальника. Внешне все было гладко — генерал благожелателен, эполет пришит заново к мундиру, обидчик сидел под караулом. На несколько дней все будто встало на место, пока не произошла размолвка с Акличеевым.
Во время происшествия полковника не было в городе. Он жил у себя в деревне, пока городской дом заново отделывали к близким дворянским выборам. Приехав через неделю, он решил остановиться у Жаркого, но уже по пути, на улице был остановлен одним из знакомых, спешившим рассказать необычайную новость. Воспоминание о написанном письме-доносе больно щипнуло Акличеева за душу. Что-то тут будто неладно. Похоже, что майор сводил с поручиком какие-то счеты… Или зря этакое на ум пришло? Насупленный и молчаливый, приехал он к приятелю. Как всегда, обнялись, поцеловались, и тотчас почти полковник вызвал Егора Герасимовича на рассказ. Охотно, но не многословно передал тот официальную версию столкновения, опустив свое участие в решении об аресте и как-то инстинктивно воздерживаясь от особо сильных выражений злобы к поручику.