— На кладбище, могилы начальство велело к ночи рыть, трое еще у меня кончаются.
— Как же без отпевания, словно собак каких, зарывать?
Собеседники шли рядом по тропинке вокруг острожного тына и дальше полем.
— Заочно отпоют… А чтоб зараза не расходилась, приказано сряду и хоронить…
— Слушай, приятель, — сказал, разом решившись, Акличеев, — хочешь нынче же три тысячи рублей в руки?
— Шутить изволите, сударь, — приостановился смотритель острога.
— Зачем, вот деньги-то… — И полковник поднес к фонарю пачку ассигнаций. — Три тысячи, копеечка в копеечку. С ними и службу острожную побоку пустишь. Уедешь в другой город, своим домком заживешь…
— А что делать-то надо, ваше высокоблагородие? — спросил смотритель с явным волнением. И так посмотрел на Акличеева, точно сказал: «Грех ведь, коли смеетесь надо мной…»
— Есть, братец, у тебя арестант Жаркий. Он теперь помирает…
— Да, плох.
— Так вот, устрой ты так, чтобы я мог его нынче же в ночь отсюдова увезти…
— Как же увезти? Он арестант ведь… — сказал смотритель растерянно.
— Кабы не арестант, я б тебя и не спрашивал, и денег бы не давал… А какой тебе, сообрази, доход будет, коли он в ночь помрет, а утром ты его закопаешь?
Смотритель молчал. Они подходили к кладбищу.
— А вам он на что? Все равно не нынче — завтра помрет. Что ж вы с телом делать станете? — спросил наконец спутник Акличеева, искоса на него поглядевши.
— Похороню, как надобно, не то что у вас тут.
— А коли выходите, тогда что?
— Как что?
— Да жить-то как он будет? Когда все откроется, и мне самому каторги не миновать, — сказал смотритель.
— Я думал, ты человек умный, — отвечал внушительно Платон Павлович. — Ты вот что сообрази: ежели я на этакое дело иду, то вровень с тобой отвечаю или еще сильней, раз колодника укрывать берусь. А мне, будто что, терять придется побольше твоего. Так что твое дело какое? Нынче ночью выдать его мне, получить свои три тысячи, а в бумагах показать, что был, мол, такой арестант, да помер от горячки и похоронен с другими. Только сам-то ты никогда, гляди, не обмолвись, ни пьяный, ни трезвый, ни жене, ни кому другому. А то и себя и меня сгубишь навеки. Понял?.. Тогда получай задаток. — И деньги опять вынырнули из кармана полковника.
Они подошли к первым могилам кладбища. Смотритель остановился.
— Да ведь не выживет, — сказал он, как бы из последних сил отгоняя от себя соблазн.
— Не твоя печаль, — возразил Акличеев, понявший, что дело уже решено. — А ты вот мне что скажи, есть ли у тебя такой верный человек, чтобы вместе с тобой его мне вынести?
— Человек-то как раз есть, — отвечал смотритель, более не колеблясь. — Немой тут один, да придурковатый, при остроге дрова колет, воду носит, полы метет. С ним мы и покойников нынче таскали. Солдаты заразы боятся. Так мы, когда все заснут, как бы мертвого на носилках его вынесем и около готовой могилы оставим, а вы тут уж сами берите. Я будто ничего и знать не знаю…
— Вот это так, — сказал довольный полковник. — Ну, бери пока что пятьсот рублей задатку.
Глухой ночью у земляного вала, окружавшего старосольское кладбище, в дорожную коляску Акличеева с мертвецких носилок было переложено бесчувственное тело Егора Герасимовича. Экипаж осторожно выехал на дорогу, пересек город и к рассвету со своей странной поклажей достиг деревни предводителя.
Выспавшись и сообразив все дело, Платон Павлович и сам несколько опешил от того, что выкинул. Он крепко почесывал в затылке, думая, что случится, если дело откроется, и о том, как же теперь поступить с умиравшим во флигеле человеком. Но было и утешение — к списку былых подвигов прибавилась еще одна такая штука, которой истинно могли бы позавидовать самые прославленные гвардейские повесы. Из давнишней, всем на удивление не забытой благодарности выкрасть колодника с края могилы — это действительно как в самом невероятном романе. Одно было жаль — рассказывать об этом никому нельзя, по крайней мере несколько лет.
А в донесении смотрителя, поданном по начальству, значилось, что арестант Егор Жаркий, 52 лет от роду, помер 2 ноября 1845 года и похоронен на погосте при церкви Покрова пресвятой Богородицы.
16
Вот какую длинную историю пересказал нам с Матюшкой старый учитель на своем крылечке в тот теплый летний вечер.
Мы не заметили, как совсем стемнело, и при второй половине повествования лица Якова Александровича почти не было видно. Пожалуй, от этого ему легче говорилось, под конец он сильно волновался, и голос старика несколько раз дрогнул.
Когда прозвучали последние слова, все долго сидели неподвижно и молча. Я даже подумал, не заснул ли «атаман Платов», притулившись в ногах учителя, и о том, как это было бы неприятно рассказчику. Но в это время мальчик завозился, громко втянул в себя воздух и спросил:
— Что ж, Яков Александрович, потом-то видали вы каких сродственников, из тех-то, из гордых?
— Видал и дядю самого, и братьев двоюродных, — отвечал Вербов.
— Сынов, значит, полковниковых?
— Где полковниковых! Дядя до полного генерала дошел, — сказал старик. — Но только, ребята, эта история тоже не маленькая и не такая… ну, что ли, занимательная… Да потом и спать давно пора… Сбегай-ка, Матвей Иванович, глянь на часы, знаешь — над кроватью на гвоздике. Вот спички. Да осторожно, чашки тут не задень.
Матюшка легко взбежал по ступенькам и юркнул в дверь. Посуда у давно остывшего самовара чуть зазвенела от движения досок под его босыми ногами. Слышно было, как он чиркает спичку.
— Половина второго, — раздалось из комнаты.
— Батюшки! — всполошился Яков Александрович. — Да ведь это что же такое? Живо все по местам!
После влажной сырости, тянувшейся из лесу, в комнате приятно охватывал теплый сухой воздух. Учитель засветил лампочку, а мы внесли и расставили по местам самовар и прочее. «Мужественный старик» помедлил, собираясь еще что-то спросить, но по твердому приказу Якова Александровича убежал к матери, а мы стали готовиться ко сну. Я нарочно не торопился, устраивая свою постель на диване, и дал учителю раздеться, после чего пошел умываться в сени. Мне хотелось завладеть лампочкой, чтобы потом без помехи взглянуть на портреты. Когда я вернулся, старик лежал на спине, накрывшись простыней. Он бегло взглянул на меня и поднял глаза к потолку.
Я прошел к дивану, повесил полотенце и осветил портреты. По-новому смотрели на меня теперь эти три лица, когда я столько знал об их жизни. Еще задумчивее и прелестнее показалась девушка в голубом шугае, грустнее и трагичнее юноша с открытой шеей, прямее и яснее взгляд тамбурмажора. Да, от всех их, несомненно, было что-то в Якове Александровиче.
Не одну минуту смотрел я на портреты. И теперь уже не знаю, на который больше. Как жаль, что не было хорошего изображения Жаркого… Но все же взглянул на другую стену, на солдата, несущего юного прапорщика.
— А эта картина как же к вам попала? — спросил я учителя.
— У старьевщика в городе купил уже в восьмидесятых годах, когда наследник, племянник акличеевский, всю как есть обстановку его именья с молотка пустил.
— А матушка ваша потом была замужем?
— Была, — сказал старик, и по краткости реплики мне показалось, что сейчас он не хочет говорить об этом.
Я начал раздеваться. Но все-таки не мог промолчать о том, что несколько раз приходило мне на ум в последние полчаса.
— Вам непременно надо всю эту историю записать… вы никогда об этом не думали?
— Думал, пожалуй… — отвечал Яков Александрович. — Да как-то не собрался… И рассказывать так подробно довелось за всю жизнь всего второй раз. А написать ведь много труднее.
Я лег, дунул на лампу, мы замолчали. Но заснуть я не мог.
— Яков Александрович, — сказал я негромко.
— Да? — отозвался совершенно бодрый голос.
— А деда вы хорошо помните?
— Ну еще бы, ведь он до глубокой старости дожил.