«Товарищи балтийцы! Братишки! Приказ от Ленина! Вывести флот, несмотря ни на что, в Кронштадт…» Ну, и вывели.
Штурман Анисимов поднял голову.
— Рассказал! — удивленно протянул он. — Очень просто: взяли и вывели! Эх, товарищ политрук! Историографа флота из вас, прямо скажу, не получится! Вывели! А — как?! И — кто?
Павел Лепечев несколько секунд смотрел на молодого командира. Дивное дело: вот остался верным народу офицер, его благородие. Служит. И — хорошо служит; поскольку заметить можно: упреков нет. И — не мало таких на флоте; с каждым днем больше делается. А говорить с ними — три пуда соли съесть надо: самые простые вещи — как на иностранный язык переводить приходится…
— То есть, как это — «как»? — проговорил он, слегка хмурясь. — Этого словами-то, пожалуй, и не объяснишь! Как! Вот, может быть, был бы я, скажем, как Александр Пушкин, или там, как Лермонтов, который «По синим волнам океана» написал… Вот тогда б я, может быть, вам бы про эти дела большой бы стих составил… Крепкой ударной силы стих! (Сжав кулак, он потряс им.)… Чтоб…
А так, — как это рассказывать будешь? Одно правда: кто там был, кто это видел — большую гордость тот в себе имеет. Вера такая в свою силу получилась: видать, нельзя нас, рабочий класс, взять за горло! Видать, мало еще мы себя до этого времени знали, мало ценили… Они-то нас, повидимому, лучше знали… Кто? Ленин! И — партия.
Стали соображать, как и что, как выполнить приказ… Само собой, призвали… из вашего брата… из господ офицеров… Смеются, руками отмахиваются… «Да что вы, дорогие друзья, от нас немыслимого требуете? Это же — физически невозможно: толщина льда на заливе превосходит аршин с четвертью. Высота торосов до полутора саженей… Ледоколов достаточной мощности у нас нет. Береговые батареи финнов при желании могут расстрелять нас, как на учении…»
И ведь, заметьте, — все совершенно верно. Действительно — невозможная вещь. «А скажите, — говорят, — товарищ комиссар… А если бы, допустим, вы получили бы приказ перебросить флот на луну? Что же? Вы тоже подчинились бы этому приказу?»
И вот, помню, комиссар сбычился так, посмотрел исподлобья…
«Если бы, товарищ флагманский штурман, такой немыслимый приказ прибыл, это значило бы, что такое действие нужно для Революции. А если оно нужно, так мы бы и выполнили его». Ну, что же тот? Пожал плечами: «Я — в вашем распоряжении, господа…»
Как, как? Вот — двенадцатого марта вышли суда первого класса: «Петропавловск», «Севастополь», «Гангут», «Полтава»… Четвертого апреля — вторая эскадра, старички да крейсеры… Подводные лодки на буксирах вели. На кораблях — и смех и грех. То злость берет, то даже горло от жалости сжимает! Ребятенки маленькие плачут; бабочки какие-то по трапам туда-сюда бегают… Всех с собой захватывали! И эти моряцкие жены, когда на плаву тросы буксирные рвались, своими руками их на палубах на морозе сращивали… Плачет, а тростит железную нить, что ты скажешь!? Финны бьют с Лавенсаари, разрывы недалеко ложатся, а они сидят, только уши краснеют… Вот так и шли… На некоторых кораблях — по десятку человек экипажа! Ничего: шли. И — пришли!
Я-то сам — уже двенадцатого апреля уходил, когда последние поекребышки собрали. Был у меня один старый друг — не знаю, жив ли на сегодняшний день? — этакий Василий Спиридоныч Кокушкин, «старый матрос», цусимец… Боцманмат в отставке…
Двадцать пятого октября семнадцатого года поломал он свою отставку, пришел обратно на крейсер «Аврору»… Вот мы с ним вместе в последний час на разведку в Гельсингфорс ходили. Осмотрели все… Что ж? Немецкая солдатня уже в город с береговой стороны входит… Буржуазия финская на нас так смотрит: видать — съели бы живьем, но взять боятся… Шли по городу — наган в руке, граната — на взводе… Пришли на корабль, доложили: «Больше тут, до времени, делать нечего!» «Добро» у берега не спрашивали. Так ушли: без лоцманов, без всего…
Ну, вот, товарищ штурман… Больше добавлять мне нечего. Самолеты над нами немецкие шпилили двое суток… Шли, а надежды, что дойдем, было немного. Скажу честно: когда увидел Петергофский собор на горизонте, «Чумный форт» увидел, Исаакий глазом прощупал в дымке — думал, не выдержу, помру! Стою, какие-то пустяки говорю… Стыдно, что глаза мокрые стали, а — мороз, и не вытрешь сразу…
— Простите, Лепечев… А на каком же вы топливе шли?
Павел Лепечев ответил не сразу. Он стоял и смотрел вперед, точно видел там, над морем, что-то, незримое штурману Анисимову.
— На топливе? Серьезный вопрос задали, Павел Федорович! Такой вопрос — на него и ответа нет! Какой ответ быть может? Был уголек… Только на нем не дойти бы! Куда! На ленинском приказе дошли. На матросском сердце! На той еще старой злости дошли, которую в каждого виренские[20] зуботычины вбили. Не верите — иначе не могу вам пояснить…
Они стояли и разговаривали так, а длинные узкие тела миноносцев — 321 фут длины, 30 — ширины, девять и девять десятых осадки — резали и резали неяркое северное море. Форштевни то поднимались высоко из воды, то снова уходили в гладкие студенистые волны. Кое-где над морем плавали мирные облачка тумана. Между ними, ближе к берегу, там и сям качались черные лодки. Это местные жители — керновские, устьинские, кандаклюльские, шепелевские крестьяне — спокойно рыбачили, промышляя салаку… Было тихо-тихо… Наступило утро нового дня…
* * *
Тишина была и за сто с лишним километров от этих мест, за Лугой, в маленькой деревушке Корпово, бочком насунувшейся с пригорка на тихое лесное озерко.
Белая ночь лежала и здесь. За деревней, на косогоре, высился тригонометрический знак: топографы, составляющие карты нашей страны, расставили для своих нужд множество таких знаков по ее просторам. Они поднимаются то там, то сям, как ажурные маяки, как деревянные полезные подобия знаменитой, но никому не нужной Эйфелевой башни.
Несколько босоногих девчонок лет по тринадцати-четырнадцати сидели, как стайка ласточек, на нижних бревнах башни маяка. Запад побледнел, понемногу разгорался восток.
Фенечка Федченко дернула соседку за рукав.
— Ну? — нетерпеливо сказала она. — Ну, и где же они, эти пещеры?
— Печоры-то? Да тут вот они и есть, печоры! Вон, гляди, Вельские хутора. Видишь? Вон Осиповка, роща. Вон тебе Воронья гора. А ты бери вправо. Все вправо, все вправо… И сразу тебе будет глубо-о-кунный овражина, Обла течет. Река Обла. Перейдешь — сейчас лезь на гору. Потом второй овраг — Агнивка, речка. И лес. Земляницы — до того много! Вот так все иди, иди дорожинкой — над самым над краем, покуда такой пень будет ветроломный, высокий: так тебе пень, а так — опять две дорожники. Ну, тут уж лезь вниз. Тут тебе и печора…
— А ты не врешь, Пань? — спросила еще одна девочка.
— Ну да, вру! Да мы летось два раза были. Я, Нюшка барановская рыженькая, да Сенька дяди Гриши, да Володька Заручейнов, да Машка Петрина, да Машка маленькая. Ай, страху!
— Погоди, погоди! — заволновалась Фенечка. — А они глубокие, пещеры-то?
— Ой, и конца нет! Темно, что ночью; вода каплет; мыши летучие пищат. Холод… Ай, девоньки, страху!..
— Пойду! — вдруг всполошилась Фенечка. — Завтра пойду обязательно! Или нет, лучше когда пойду за земляникой…
— Ой, да брось ты! Да что ты, дура! Одна-то? Ой, страх какой! — заверещали девчонки. — Разве можно!? А вдруг кто выскочит? Как закричит, как завизжит! Ну!
— Нет, пойду! Нет, пойду! Возьму и пойду! — Фенечка сорвалась со своего насеста. Глаза ее загорелись. — И не боюсь ничего! Вы не пойдете — одна пойду. Пещеры! Настоящие! Да я сроду никогда в пещерах не была. И Вовик не был!
Девчонки замолкли. Им стало еще страшней. Одной итти по лесу, лезть в пещеру?! Ой! Ни в жисть! Ну и Фенъка!
— Девчонки! — вдруг вздрогнув, встала Клава. — Холодно! Посидели, хватит! Спать надо…
Они стайкой поднялись наизволок, к деревенской околице. Звонкие их голоса смолкли за горой.
Почти тотчас же из-за кустов через дорогу перебежал большой толстый заяц. Он сел на задние лапки под самой башней, до смерти испугался было людского духа, вжался в траву, но потом, сообразив, что люди, видимо, ушли, опять поднялся, помыл мордочку, помотал ушами, проковылял к краешку клеверного поля и начал со вкусом объедать сочные от росы тройчатые листья клевера.