Что случилось там, в далеком углу необозримо огромного мира?
Астрономы думают об этом каждый по-своему. Астрономы еще не согласны между собой. Для любого из них новые звезды представляют особый интерес. Профессор Петр Аполлонович Гамалей был первым в числе крупных русских ученых, посвятивших себя всецело новым звездам.
С девяти до десяти вечера профессор Гамалей ежедневно гулял по пулковскому саду. Ровно час. Ни минуты больше.
Зимою, в мягких бурочных валенках, в коротенькой, точно у мальчика, меховой куртке он иной раз успевал за этот час сделать изрядный круг на лыжах. Он даже скатывался порою с крутой и высокой горы, что тянется к западу от парка.
На голове его тогда бывала надета коричневая финская шапка с наушниками. Из-под наушников торчала задорная белая бороденка, топорщились густые старческие брови. И часто встречные слышали, как, отдуваясь, вкалывая в снег металлические острия палок, он сердито кричал вечернему ветру:
— Болваны! Молокососы! Я вам покажу ваше место!
Или еще что-нибудь в этом роде.
Этому никто не удивлялся: все привыкли. Ведь это же профессор Петр Аполлонович Гамалей, астрофизик, сын профессора Аполлона Петровича, астрофотографа, внук профессора Петра Аполлоновича-старшего, специалиста по исследованиям Луны.
— Ндравный старик! — говорят о нем обсерваторские служители.
Губитель студенческих душ, гроза чиновников из ученого комитета, доктор Сорбоннского университета, он просидел целый день над спектрами новых звезд, а вот теперь отдыхает на лыжах. Отдыхает, прежде чем на много часов залечь в кресло под окуляром большого рефрактора.
Весной на лыжах кататься было нельзя. Вообще весна раздражала Петра Аполлоновича. Она выбивала его из колеи. На кой шут, например, устроены эти белые ночи? Нельзя делать никаких наблюдений, ничего интересного! Если бы власть Петра Аполлоновича Гамалея простиралась на проклятую метеорологию и на географию, он давно отменил бы эти белые ночи. Они действовали на него угнетающе. Он становился вспыльчив, желчен, зол.
В белую ночь с двенадцатого на тринадцатое мая девятнадцатого года, ровно в девять, он вышел на двор. Только что с большими хлопотами ему вместе с Грушей удалось уложить в постель внука Вовочку. Вовка совсем отбился от рук, весна: всюду бегает, как шальной! В дуплах старых пулковских лип поселились скворцы, выводят птенцов. В какой-то луже будто бы обнаружены тритоны. Вчера поймал решетом паршивую колюшку и с грохотом влетел прямо в кабинет.
— Дедушка! Да ты посмотри, какой Мише-Нама![18]
А главное — завтра обещал приехать из города его милый друг, такой же постреленок, Женька Федченко, внук Грушеньки, внук старого служителя при тридцатидюймовом телескопе Дмитрия Марковича Лепечева. Сказали про это мальчишке, и теперь сладу с ним нет.
— Еле-еле повалили! — отдуваясь, заметила Грушенька.
«Гм, гм! Неприятно, неприятно! Женька Федченко — милый малый, но с ним придет город, шум, галдеж. Хороший парень, но не для Вовочки!»
Петр Аполлонович прошелся по саду, хмурясь и супясь, как всегда, но в общем очень довольный. Как ни фыркал он на весну и на ее белые ночи, она действовала-таки и на него. Приятно! Бодрит!
В прудике, к востоку от главной дорожки, кто-то буйно копошился, плескался, попискивал. Старик, склонив голову набок, постоял, поглядел в темную воду. «Да… Вот… Кто его знает, мальчугана? Похоже на то, что его всякие эти букашки и таракашки интересуют больше, чем астрономия. Гм! А впрочем — ничего не поймешь, что его особенно интересует. То велосипеды, самолеты, техника (конечно, это влияние этого самого Женьки, ясно!). То вдруг начинается совсем уже всякая чепуха, гадость: война, пушки, пулеметы. Бог знает что такое!»
Старик внезапно рассердился. В чем дело? Откуда это у них берется, у мальчишек? Никогда в жизни никто не дарил Вовке никаких военных игрушек. Не покупали ему и книг про войну. Было за-пре-ще-но! И вдруг — извольте радоваться — ни с того ни с сего мальчишка хватает первую попавшуюся палку и рубит, не помня себя, крапиву. Зачем? Очень просто: три года назад крапива была вильгельмовскими солдатами. Теперь стала — белыми! Что за дикарский инстинкт? Варварство!
Петр Аполлонович Гамалей не мог спокойно говорить о войне. Война была для него тем же самым, что и «политика». А «политику», все, что хоть бы немножко касалось «политики», он болезненно ненавидел. Давно. С тысяча девятьсот пятого года.
Чтобы успокоиться, он свернул со средней дорожки, прошел по грязной еще еловой аллейке в крайний западный угол парка.
Там возле самой изгороди когда-то кому-то пришло в голову навалить довольно большую горку из неотесанных камней, валунов. Получился «живописный хаос», какие часто устраивали бывало помещики в своих имениях.
С тех пор прошло много лет. «Хаос» осел, врос в землю. Глыбы гранита покрылись мхом. Профессор Гамалей любил теперь иногда посидеть здесь. Было приятно смотреть, как загораются на небе знакомые, родные звезды, как ниже их, по горизонту, вспыхивают десятки, сотни, тысячи желтых и белых огней. Там, в далеком Петербурге.
Впрочем, вот уже два года, как эти нижние, петербургские огни почти перестали зажигаться. Петр Аполлонович и сейчас сердито и не без злорадства заметил это. «Так, так! — зашептал он. — Так, так! Политики! Довоевались!»
Он ненавидел и презирал всех политиков вообще. «Политикой» для него было все то, что не казалось ему наукой.
Наука несла с собой светлую легкую усталость, глубокий ясный покой, порядок. А за остальным — за «политикой» — мерещились ему свирепая бессмысленная борьба всех против всех, кровь, смерть. Петенька был бы теперь тоже доктором астрономии, продолжал бы отцовскую работу, написал бы, вероятно, уже не одну толстую книгу… Был бы жив!
Это она, «политика», подстерегла его на спокойном пути. Она убила его. Но профессор Гамалей и сам не любил и другим строго-настрого заказал вспоминать о сыне. Особенно говорить что-либо о нем внуку Вовочке.
Чтобы отвлечься от этих черных мыслей, многолетних, мучительных, старик постарался думать о другом. Не о своей работе, конечно, — думать о ней в эти часы от девяти до десяти вечера он тоже запретил себе, — а так, вообще о другом. Вот, например, о ребятах.
Сидя на камнях пулковского «хаоса», он вспомнил, как месяц назад в квартире у него шел ремонт. Вдруг Вовочка и Женька нашли в чулане под лестницей (на ловцов и зверь бежит!) удивительный велосипед. Такие чудовища появились, когда Гамалею самому было еще лет двадцать пять — тридцать, в восьмидесятых годах прошлого века. Двухметровое переднее колесо, заднее — крошечное. Когда его купили, для кого? Кто его ведает?!
Он велел было выбросить этот хлам на помойку. Но тут пристал Вовка. Вился ужом, лебезил и, как всегда, обошел деда: уговорил подарить чудовище Дмитриеву внуку Женюшке. «Он его починит. Мы будем тогда все вместе ездить! Ну, дедушка!»
Женька Федченко, трепеща, сияя, не веря своему счастью, в самый Юрьев день укатил страшную машину по шоссе в город пешком. А вот теперь, говорят, и верно починил ее. Ездит! Способный сорванец!
Да, да, способен, очень способен! Ну, что ж? Надо иметь в виду: пусть присматривается к обсерваторским инструментам. Может получиться прекрасный служитель. Тем более, повидимому, он астрономией интересуется: в прошлом году, когда Вовке эти милейшие Жерве подарили первую в его жизни астрономическую трубу, очень трудно было сказать, кто из двоих ребят скорее научился обращаться с нею, кто серьезнее увлекся: Вова или этот мальчуган? Ну и пусть немножко подучится, а там пусть берут из школы, пусть начинает приглядываться к делу. Лучшего места не найти: все-таки рабочий, — слесарь там или токарь, как его отец, — это одно, а служитель в обсерватории — другое!..
Петр Аполлонович Гамалей вдруг сердито заерзал на своем камне. Оттуда, от обсерваторских зданий, подул легкий ветерок. Он принес с собой шум голосов, стук железа. Что такое? Ах, да! Это ж у них там сегодня тоже, конечно, это… Ну, как его называют?.. Субботник!.. Чистят двор от мусора или что… Субботник! Выдумали словцо! Почему — в среду — субботник! Всюду субботники, куда ни толкнись. Чушь, чушь, чушь, милостивые государи!