* * *
День или два спустя Макферсону случилось быть в библиотеке Британского музея. Его интересовала гидрография Невской губы; он искал о ней самых точных данных.
По забавному капризу памяти, во время ожидания ему вспомнилась веселая рыбка пирайа. Он попросил какую-нибудь справку о ней, если возможно — с рисунком.
Библиотекарь, посовещавшись, принес ему огромный том: «Рыбы Средней и Южной Америки». Книгу раскрыли там, где она была заложена. И Джонни едва не вскрикнул.
На него глядело снятое короткофокусным аппаратом странное чудовище с коротким и толстым туловищем, с могучей нижней челюстью: полурыба, полубульдог.
«Пиранха, или пирайа — бич речных вод бассейна Амазонки» — гласила подпись.
Ллойд-Джордж знал, что говорил: пирайе — бичу Амазонки — не хватало только сигары в углу рта и подрамника перед нею. Тогда бы она перестала называться пирайей; она получила бы тогда имя «Уильям Чильдгрэм, сын предыдущего…»
«Во многих реках страны пирайи являются настоящим бедствием. Они не дают возможности людям купаться, животным утолять жажду. Хищные и прожорливые, рыбы эти одним взмахом челюсти откусывают палец у зазевавшейся женщины, полощущей в воде одежду, или выхватывают куски мяса из губ и носа наклонившегося к реке животного. Там, где завелись пирайи, жизнь в воде и у воды становится невыносимой…»
Джон Макферсон усмехнулся. Потом он, вглядываясь, покачал головой. Потом вдруг резко захлопнул толстый том.
Нет! Это сходство заключало в себе что-то безусловно оскорбительное. Может быть, потому… Ну, конечно, потому что оно было верным!
Он постарался раз навсегда забыть про неприятную рыбку пирайю.
* * *
Врачи выпустили Павла Лепечева из своих цепких лап только в середине августа. К крайнему изумлению Павла, вдруг оказалось, что и он, как все люди, может заболеть, и даже очень серьезно…
Многочасовое вынужденное купание вместе с потрясением, вызванным сознанием неизбежности расстрела, подействовало даже на его железный организм настолько, что он не очень и вырывался из медицинского заботливого плена.
Его все еще странно знобило по вечерам. Иногда ни с того, ни с сего, без всяких видимых причин он вдруг как-то необыкновенно слабел, «раскисал»… Случалось, самые ничтожные вещи — то донесшаяся до слуха незатейливая грустная мелодия, то алый луч солнца на белой стене госпиталя, то какой-либо тонкий памятный запах — внезапно все переворачивали в нем. К горлу подступал тяжелый ком. Резко, до боли вспоминался мокрый зеленый луг, бледные лица, страшные глаза паренька Мити, стоявшего на самом краю рыжей ямы… Соленые, едкие, ничем не удержимые слезы застилали взгляд… Нехорошо! Срам какой! Барышня кисейная, не балтиец!
Правда, и события не давали ему покоя, даже тут, в госпитале…
«Вам нужно спокойствие!» К чёртовой матери ваше спокойствие, когда вон числа пятого милая сестричка, ничего плохого не желая, принесла и положила на столик у его изголовья газету «Известия ВЦИК» от третьего августа. И его глаза сразу, точно знали заранее, упали на скупые, но страшные строки:
«Пал геройской смертью матрос Железняк, смелый боец, ненавидимый всеми врагами за разгон белоэсеровской учредилки, бессменный фронтовик гражданской войны…»
Толя Железняков, Тоша, братишка… Да разве забыл сейчас Павел Лепечев ноябрьскую ночь на станции Чудово в 1917 году, растерянные лица железнодорожного начальства, нахмуренный лоб Железнякова, требующего пропуска, путевки на Москву, на клочки рвущего предательскую телеграмму «Викжеля»… Разве у него в сундучке и сейчас не лежало несколько коротких горячих, отрывистых Тошиных писем:
«Дорогой Паша… Пишу тебе со станции Белгород, где мы бьем врага по-балтийски…» Это — семнадцатый год.
«Павел! Привет тебе из революционного города Николаева, где я состою под командой славного большевика Клима Ворошилова, а сам получил великую честь — назначен командиром бронепоезда имени товарища Худякова…» Это — год девятнадцатый, совсем недавно.
А вот теперь…
О славной гибели Железнякова заговорили все и по-разному. Кто рассказывал, будто он, командуя партизанским отрядом, попал во вражеское окружение и взорвал себя последней гранатой… Кто утверждал (и это оказалось потом более близким к правде), что командир бронепоезда матрос Железняков был убит в бою на Украине, когда в горячке сражения неосторожно высунулся из командирской рубки, расстреливая наседающих белых из нагана…
Э, не все ли равно как? Все едино: такая смерть в бою прекрасна, но как щемит от нее сердце!.. Никогда теперь не придется сесть на стул против плечистого, ясноглазого курчавого красавца Толи, взять его за могучую руку, сказать: «А помнишь, Тоша, как ты нашел меня в первый раз на «Океане», когда разыскивал, на кого бы опереться в работе?.. Не сразу поверили друг другу; присматривались, принюхивались. Ничего: раскусили один одного…»
Ну, что же? Конечно, после этой газеты опять начались у Павла тяжелые сны, кошмары… Он будил ночью соседей, вскакивал, кричал: «Бей! Бей гадов, Толя! Обходят…» Просыпался, тяжело дыша сидел на койке, кровавыми глазами, не узнавая, смотрел на маленькую слезливую чувствительную «сестрицу» Машеньку Климину, не мог понять, что он видел только что? Конец Анатолия? Или другое: какие-то офицеры пытали девушку в платочке, ту самую, которой он передавал много лет назад в Лесновском парке пакетик от Петра Петровича… А он не мог помочь ей, потому что узловатыми веревками был накрепко привязан к столбу…
Седенький доктор щупал его пульс, смотря на него сквозь пенсне усталыми близорукими глазами, а он ворчал… «Эх, доктор! Что мои пульсы щупать! У всего света пульс, как в горячке колотится: вот и мои жилки отозвались…» Анатолий Железняков, Антонина Гамалей — разве все они не были одно и то же?!
Но странная вещь человеческое сердце. Когда из всех этих кошмаров, из жестокой трепки-горячки Павел Лепечев вышел победителем, он вынес с собою, как трофей, не только еще сильней возросшую ненависть к врагам родины. Нет! Неизвестно как, откуда и почему, в нем за это время родилась и пустила корни другая мысль, другое стремление: «Учиться надо, братки! Учиться! Людьми надо становиться по-настоящему… Что мы? Верно говорят буржуи: матросня! За каждой мелочью — к спецу, к интеллигенту ходить? Не согласен! Вот завтра кончится война и — за парту. Учиться хочу, Маша… Мне большого сердца человек Петр Гамалей еще мальчишке говорил: «Смотри, Павлуша, помни — с чего надо будет начинать! С науки…»
Вот почему он нисколько не огорчился как будто, когда, прибыв 15-го в Кронштадт на борт «Гавриила», нашел там у командира корабля бумажку. Политрук Лепечев откомандировывался с 25 августа в распоряжение начальника ускоренных курсов подготовки комсостава. Командир «Гавриила» вроде даже несколько обиделся: он ожидал, что старый вояка Лепечев заартачится, будет возражать, а тот принял назначение, как нечто радостное… Это было на него не похоже…
Но Павлу Лепечеву было не так-то легко и просто расстаться со своим кораблем. Против воли и разума его вдруг охватила нудная тоска, как в детстве, когда в первый раз в жизни его из Корпова решили отправить в Питер, к дяде Грише Федченке… Да и что тут странного: ведь свой «Гавриил»-то; весь свой, от острого форпика до кончика рулевого оперения за винтами… И вмятина от английского снаряда на правой скуле, и боевой флаг, прошитый осколками, тщательно заплатанный и подрубленный матросскими руками… И широкоскулое лицо Никеши Фролова, и точно чудом всегда новенький и свеженький кителек штурмана Анисимова, на плечах которого еще можно разглядеть круглые дырочки от царского времени погон… Ведь все это свое, родное, флотское, корабельное… И вдруг — собирай пожитки, списывайся на берег, уходи, оставляй всех… Нелегко!
Нелегко, а, видать, нужно!
18 августа, накануне Спасова дня, считая по-старому, Павел оформлял свои дела на берегу в Кронштадте. Вахтенная шлюпка привезла его на миноносец уже перед полночью. «Гавриил» в тот день состоял дежурным кораблем, днем носил флажок «рцы», белый с голубой полоской, на ноке рея, а в темное время — синий фонарик и стоял на якоре против ворот Средней гавани. Ночь была уже по-настоящему августовской — темной, душноватой, с небом в непустых облаках, между которыми по черному фону сыпался золотой нечастый дождик падающих звезд-«персеид». И то ли от этих бесшумных небесных искр, то ли от вида зеленых огоньков-мигалок в море, то ли от смутного силуэта кронштадтских построек за спиной тоска разлуки еще сильней охватила Павла.