Начиная с середины 1880-х годов Сологуб систематически читал книги по истории античной, европейской и восточной философии (см. рубрики его конспектов: «Политеизм Вед», «Сакия Муни», «Зороастризм», «Китай. Менций», «Китай. Конфуций», «Пантеизм индусов. Учение Ману», «Пантеизм иудеев», «Патанджали» (индусский мистик), «Софисты», «Протагор», «Горгий», «Анаксагор», «Демокрит», «Пифагор», «Аристипп», «Антисфен», «Эмпедокл», «Гераклит» «Сократ», «Платон» и др.)[114].
Увлечение философией отвечало его душевному строю и сказалось в дальнейшем творчестве (прежде всего в онтологической проблематике прозы и лирики). Разрозненные «философические» фрагменты, воспроизведенные в хронологической последовательности, подсказывают, что в 1880-е годы Сологуб стремился выработать собственное мировоззрение.
См.: «Мальчика ужасала его судьба после смерти, когда он перестал верить в Бога и восстание мертвых. — Он думал: сознание, душа, то, что во мне мысли и чувства, радуется и страдает, эта маленькая масса, затерянная где-то среди моего мозга, истлеет, разложится на составные элементы. Куда они денутся. И холодно, и грустно становилось ему, когда он мечтал о злой судьбе под гробовой крышкой. — Но, может быть, эти элементы соединятся опять, и опять мысль блеснула в нем, он почувствовал какую-то огромную великую радость. — Я не умру! Я буду вечно жить и думать… 10 января 1881. Инст<итутское> утро» (л. 139)[115].
«Со многими другими я верю, что материя вечна и что ей свойственно деятельное начало. В чем состоит сущность этого начала? — неизвестно. Но я думаю, что жизнь вызывается движением как следствием этого начала. Когда земля движется трояко (вокруг оси, Солнца и в пространстве) и претерпевает в своем движении многие пертурбации, то это не должно оставаться без влияния на земные тела. Вследствие этого вращения образовались органические тела, отличительное свойство которых — деятельность. Самодеятельность я не признаю, а деятельность не может иметь причин, кроме физических. Тела не самообразовались, но образованы движением земли и движением ее частиц. 16 апреля 1883 года. Крестцы. Органический мир обусловлен движением наименьших частиц материи. А движение небесных тел не есть ли результат этих единичных движений. Так как Вселенная бесконечна и движения бесконечно разнообразны, то всякая вероятная гипотеза может быть сочтена вероятной в применении к некоторому небесному пространству» (л. 246–246 об.).
«30 марта 1886 года. В мире мы наблюдаем то, что существует, Сущее, и то, что совершается, чего на самом деле нет, что только является и мыслится, Преходящее. Дух человека относится ко 2-й категории вещей. В этом имеет оправдание и реальное, нам недоступное, и идеальное, в котором мы живем. Правда — Сущее — от нас сокрыта, и Преходящее — Ложь — это и есть наш мир. Идеализм наш — заблуждение, но реализм — двойное заблуждение» (л. 245).
«Материя не постигает духа. Материя везде, но дух вне ее. Для материи дух — ничто, безусловно. Дух не постигает материи, кроме условий пространства и времени. Дух везде, материя вне его. Для духа — материя — ничто в условиях пространства и времени. В себе материя — все в условиях пространства и времени, то есть целая беспредельность и бесконечность. В себе дух — все вне пространства и времени, то есть целая общность. Материя — хаос мироздания, дух — гармония. 25 июня 1889» (л. 243).
«Основы моей философии: Тело человека беспрестанно изменяется и возобновляется, во мне нет ни одного атома, с которым я родился. Я не могу отождествить себя с тем, что называют мною — ребенком. Я не то, что будет умирать. Я не то, что было до моего обеда. Я не то, что буду после моего ужина. А лучшие силы моего ума претворились из пищи. Души нет. Есть один мозг и эта истина будет доказана наукой, и постепенно доказывается теперь. Если бы душа была единою субстанциею, она не забывала бы. Она не двоилась бы в сомнамбулизме и других подобных явлениях, не замолкала бы во время болезни и познавала бы себя. <…> История психологии: постепенное отступление души перед материей. 2-я часть догматическая. Ум у животных и человека» (б. д.; л. 247).
Мысли о физической или духовной смерти и ее возможном преодолении пронизывают многие ранние замыслы и опыты Сологуба (тема, ставшая впоследствии его idée fixe). Феномен смерти, с которым он столкнулся в раннем детстве, в дни мучительной болезни и кончины отца, возбуждал в молодом человеке ужас, отвращение и одновременно притягивал таинственностью. Попов вспоминал: «Как-то он проговорился, что не был на похоронах отца, потому что перед тем на похоронах кого-то с ним сделался припадок. <…> Вообще к мертвому у него было особое отношение, граничащее со страхом или брезгливостью. Не здесь ли нужно искать мотивы сологубовского стремления к смерти?»[116].
Необычным отношением к смерти мемуарист объясняет также примечательный факт: Тетерников, влюбленный в творчество Некрасова и Достоевского, не был на их похоронах, хотя туда ходили все учащиеся. Попутно Попов рассказывает, что их студенческие попойки нередко происходили на Смоленском кладбище, куда они сбегали с уроков. Сологуб не принимал в них участия: боялся кладбища. На Смоленском был погребен его отец, впоследствии похоронены мать, сестра, скончавшаяся в 1907 году, и жена, покончившая с собой в сентябре 1921-го, а через шесть лет после ее гибели — он сам.
В рабочих материалах к прозе встречается запись: «Странная греза. Живой среди мертвых. Все живые чувства разбиваются об их могильный холод. Мало-помалу возрастающий ужас. Они и сами не знают, что они мертвецы. Он догадывается понемногу. 13 февраля 1890» (л. 12). С этой записью связаны два незавершенных наброска. В одном («Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные…» и т. д.[117]) разворачивается типичная для обличительной прозы метафора — «живой труп»; в другом — апокалиптический образ — восстание мертвых[118]:
Говорят, перед смертью вспоминается живо и ясно вся жизнь, рисуются мельчайшие подробности, больно чувствуются давно, кажется, зажившие раны, давно заглаженные унижения. Перед смертью, — когда некогда жить, когда невозможно работать, когда машинальная, засасывающая деятельность, ежедневная забота — уже не поглощает ума. Воспоминания — жалкий недуг старости, — отчего же я болел им, я, едва начинающий жить юноша? Ответ готов — да, это приближение смерти, это ее холодное дыхание, которое замораживает кровь в моих жилах и заставляет бессильно опускаться мои руки. Но я, умирая, оставляя после себя темную судьбу дорогих мне лиц, страшное дело — не чувствую себя несчастным. Я знаю, это холодное равнодушие смерти, — и спокойная дремота моего ума пробуждается… лишь болезненными картинами далекого прошлого. Вот они встают предо мною, потом и кровью народной написанные картины, вот они проходят пред мною — цветущие юноши и седые старцы, равно униженные и изувеч<енные> — и давно истлевающие в могилах. Это — мои предки.
Прежде, когда сын бедного ремесленника еще не пережил этой загробной жизни, — моя жизнь мучила и терзала меня. Зачем? Зачем? спрашивал я себя, когда наваливалось на меня еще какое-нибудь тяжелое бремя. Зачем это? восклицал я, просыпаясь ночью, — и холодный мрак, и разгоряченное сердце, и незрелый утомленный ум ничего не отвечали мне. И я всматривался в жизнь и допрашивал ее: зачем? И она не давала мне ответа.
Я спрашивал у людей и у книг, у себя и у природы — и не находил ответа. И я страдал. — А машина жизни давила и давила меня, все глубже и глубже вдавливала мою впалую грудь, все слабее и слабее делала мои мускулы, болезненно искажала и уродовала меня — и я шел бессильный и измученный. И когда я садился отдыхать на камне пыльной дороги, под палящими лучами солнца, когда томимый бессонницей я ворочался на жесткой постели — они, мои предки, один за другим приходили ко мне.
Дни шли за днями, однообразно сменялись годы, из мрака прошлого все ярче и ярче выступали их фигуры — и, наконец, полная смысла и значения, встала передо мною длинная цепь ужасных призраков. Были ли то галлюцинации или что иное, не знаю. Я их видел, я жил с ними, я перестрадал их страдания, вытерпел их позор, и часто ночная темнота оглашалася моими стонами, когда казалося мне, что лежу я, измученный и окровавлен<ный>, умираю и молюсь за своего мучителя. Я пережил эту народную рану, я дошел до ее мельчания и распадения, и уже во мраке будущего увидел я ее возрождение.
(л. 31–32)