Ей поклялись, что сегодня никого не расстреливали. Но она все равно не верила. Пришлось привезти ее в комендатуру. Она так взволновала всех, что офицеры впервые забыли, что они офицеры, и просто по-человечески, не считаясь с правилами, приказали привезти меня, чтобы мать своими глазами убедилась в том, что я жив. Мать держалась твердо и решительно. Она не стонала, не плакала, не умоляла. До той минуты, пока она не увидела меня, она не проронила ни слезинки. Она пришла сюда не для того, чтобы просить о помиловании, о прощении. Она пришла сюда не для того, чтобы вымолить жизнь своему сыну. Она знала, что сын ее умрет Она пришла умереть вместе с сыном. Она пришла сюда, чтобы броситься под колеса фургона.
— Мать, — сказал ей дежурный офицер, — теперь, когда ты увидела сына здоровым и невредимым, возвращайся домой. Если вас здесь увидят, у нас будут неприятности.
Ее глаза заблестели, а губы скривились в усмешке.
— Хм! Вернуться домой, чтобы через час мне сообщили, что можно забрать его продырявленный труп?
— Мать, — стали уговаривать ее офицеры, — поверь, его не казнят. Такого распоряжения не было. Даст бог, его помилуют.
Как бы то ни было, ее отправили домой, а меня вернули в камеру. Мое возвращение было встречено с радостью, мучительное ожидание моих товарищей кончилось. Я сказал им, что ходят слухи, будто казни прекратят. Как выяснилось позже, этот слух не был лишен оснований. Время было не подходящим для продолжения расстрелов. Мир не мог дальше выносить такое количество пролитой крови и такой подлости. Пришлось приостановить казни и «помиловать» нас.
* * *
Второе событие, о котором я вам сейчас расскажу, произошло несколько раньше. Когда участь наша была решена, мы каждый день ожидали исполнения приговора.
Однажды пришел гарнизонный врач — он выполнял свои формальные обязанности — и официальным тоном спросил, нет ли у нас каких-нибудь недомоганий, не беспокоит ли что-нибудь. Я был весь в ранах от пыток и ужасно страдал. Кровотечение никак не унималось. Меня пугало, что из нечистой одежды, на этой грязной постели в мою кровь попадет зараза. Я сказал обо всем этом врачу. Осмотрев меня, он заявил:
— Здесь необходима операция.
— Так дайте же распоряжение.
Он, глядя мне прямо в глаза, бессовестно равнодушно ответил:
— О, ага, к чему все это? Зачем мы будем зря беспокоить и вас и себя? Через два-три дня все кончится. Вы столько времени терпели, потерпите еще немного.
Я смотрел на него. Я не понимал, кто он. Его облик менялся в моих глазах: то он казался шакалом, то лисой, то становился собакой, то гиеной, превращался в волка, в толстого коротконогого кабана, сующего морду в грязную топь, выискивая что-то. О, его морда вся в грязи. Потом он снова принимал свой обычный вид. Он был более омерзителен, чем самое мерзкое существо. Не знаю, что прочел он в моих глазах, но он испугался. Он раскрыл рот, желая, по-видимому, объяснить что-то, но в этот момент я спокойно, без раздражения, не повышая тона, холодным, как лед, голосом произнес:
— Провались!
Как бы то ни было, он был в чине полковника, а я — лейтенант. И все же он не сказал ни слова. Он попятился, вышел из камеры и бросился бежать.
Много лет спустя он приехал сюда в качестве ревизора. Заглянул в нашу камеру и узнал меня. Побледнел, губы его растянулись в ядовитой усмешке:
— Рад видеть вас снова.
— Сочувствую тебе, что я остался жив, — ответил я. — Мы все не считаем тебя врачом, мы не примем из твоих рук ни одной пилюли. Для тебя у нас есть только то же самое слово: «Провались!»
И на этот раз без крика и брани, как того ожидали друзья, с испуганными глазами, поджав хвост, он убежал. Я не вспоминал больше о нем. Недостойно занимать мысли человека этим гадом. Хороших людей и хороших событий в жизни достаточно, чтобы не позволять плохому копошиться в твоем мозгу и терзать тебя. Но даже тогда, когда мы с ним оставались вдвоем в тесной камере и он смотрел в мои глаза и с невероятным цинизмом произносил те слова, я, потрясенный и ошеломленный, ни на одно мгновение не усомнился в человеке, в человечестве, в моей душе не возникла та неприязнь к людям, которая может охватить все, отравить, сгноить и разрушить.
Даже в то время я знал, что люди и возносятся, и низко падают, что их вознесение достойно поклонения, а их падение карается жестокой болью.
Я знал, что люди разбросаны между разными полюсами. На одном полюсе — моя мать, с непокрытой седой головой, с распущенными запыленными волосами и пыльной черной чадрой. А на другом — этот толстый коротышка полковник с гадкой красной физиономией, с затравленным, испуганным взглядом. Да, люди находятся между этими полюсами, но все-таки они ближе к моей матери.
Мозаика Феридуна Тонкабони
Из Ирана последних лет приходят скорбные вести. Снова страдают в застенках прогрессивно мыслящие общественные деятели, художники, писатели, поэты, ученые. Волна репрессий отбросила многих из них за рубеж, и они вновь, как в былые годы шахской деспотии, за свержение которой было пролито столько крови, томятся в эмиграции, анализируя уроки прошлого и пытаясь найти действенные пути, которые помогли бы их многострадальной родине обрести подлинную свободу и вывести ее на путь процветания и мира.
Феридун Тонкабони, чья новеллистика представлена в этой книге значительно полнее, чем в предыдущих изданиях его произведений на русском языке, как раз и принадлежит к тому довольно широкому кругу иранских писателей — патриотов и гуманистов, которые видели и видят свой человеческий и гражданский долг в том, чтобы всемерно способствовать утверждению идеалов социальной справедливости, равенства, братства и солидарности людей труда.
Детство и юность Феридуна Тонкабони пришлись на трудное и драматическое для его страны время. В 1937 году, когда родился будущий писатель, режим Реза-шаха Пехлеви упрочил свои позиции. В области внешней и внутренней политики правящие круги Ирана держали курс на союз с фашистской Германией. Только что прошли нашумевшие процессы по делу 53-х демократически настроенных общественных деятелей, среди которых было немало писателей, в том числе и такой ныне хорошо известный публицист и новеллист, как Бозорг Аляви. Гибнет в тюрьме признанный лидер и духовный вождь иранской передовой интеллигенции главный редактор единственного в своем роде общественно-политического теоретического и художественно-публицистического журнала «Донья» («Мир») доктор Таги Эрани. Остро переживают кризисные ситуации такие чуткие художники, как Садек Хедаят и Садек Чубак, Эхсан Табари, Абдулхоссейн Нушин… Общая картина развития персидской литературы кануна второй мировой войны складывается весьма драматически и далеко неоднозначно. Громко звучат лишь голоса представителей модернистской литературы, проникнутой мотивами политической индифферентности, пессимизма, неверия в возможности человека преобразовать свою жизнь, добиться лучшей доли. Однако стремление честных деятелей отечественной культуры сохранить преданность реализму, жизненной правде в искусстве, критическую его направленность в борьбе с произволом реакционного и деспотического шахского режима, с клерикализмом все-таки сказывается в произведениях таких писателей, как Хедаят, Чубак, Джамаль-заде, Саид Нафиси, в творчестве которых очень сильны были сатирические, обличительные мотивы. Но на их творчество в это время ограничивающе действуют два фактора: влияние феодально-патриархальных устоев, распадающихся под натиском и нажимом набирающей экономическое влияние и политическую власть буржуазии, с одной стороны, и с другой — растущая ориентация иранских нуворишей на американский образ жизни, несущий угрозу разложения и забвения многовековой духовной культуры народа, его богатейших классических традиций.
Выступивший в середине 60-х годов со своими первыми рассказами Феридун Тонкабони сразу же и совершенно определенно заявил о своей родословной, обнаружив органическую связь именно с этим, прогрессивным в данных условиях направлением литературы Ирана. Эта связь сказывалась не только в критическом пафосе его произведений, в их содержании, затронувшем глубинные пласты народной жизни, но и в прямом, непосредственном обращении к художественному и жизненному опыту своих предшественников: эпиграфы, взятые из произведений поэтов Сиявуша Кесрайи, М. Омида и А. Бамдада, цитирование важных узловых мыслей маститых писателей, посвящение тем или иным из них своих новелл, например памяти Джалала Ал-е Ахмада (1923–1969), или своим современникам, — все это явственные свидетельства духовной близости Тонкабони этим мастерам иранской литературы.