В этот же день Степана Ивановича положили в больницу. Там он долго не приходил в себя и в бреду настойчиво требовал:
— Возьмите, Петров, сухой мел… Вы слышите, не горячий, а сухой…
Потом ему показалось — дверь приоткрылась, и вошел, опираясь на палку, сутуловатый человек в камзоле с кружевными манжетами. Пряди длинных волос спадали на плечи, густые брови лохматились над очками, белоснежный воротничок с продетым черным галстуком слегка приподнимал массивный подбородок.
«Где-то я встречал это лицо», — подумал Степан Иванович.
Гость подошел к нему и глуховатым голосом представился:
— Ректор Ивердонского института швейцарского кантона Во-Песталоцци.
Степан Иванович растерянно посмотрел на пришельца.
— Рад познакомиться, — пробормотал он, — учитель русского языка школы имени Чкалова Костромин.
Песталоцци не спеша сел, поджав под стул ноги в туфлях с огромными пряжками. С минуту помолчав, он спросил придирчиво:
— Вы согласны с тем, что я писал своему другу в 1780 году о пребывании в Станце!
— Согласен, — по-ученически робея, ответил Степан Иванович, — и даже помню некоторые места вашего письма. Вы писали о детях… позвольте… как это… да, да, вы писали: «У меня ничего не было: ни дома, ни друзей… Были только они… Их счастье есть мое счастье, их радость — моя радость. Моя рука лежала в их руке, мои глаза часто смотрели в их глаза. Мои слезы текли вместе с их слезами, и моя улыбка следовала за их улыбкой. Все хорошее для их тела и духа шло к ним из моих рук». Я, может быть, немного напутал! — смущенно спросил Костромин.
— Нет, нет, правильно, — строго сказал Песталоцци и внимательно посмотрел на него поверх очков.
— Все хорошее шло к ним из моих рук… — задумчиво повторил Степан Иванович, — это удивительно верно. Правда, временами досадуешь: ну почему не ощущаешь, сколько же хорошего пришло к ним сегодня от меня! Токарь за день выточит вал, рабочий уложит три кубометра плотины — для них результат работы осязаем…
— Поплакаться захотелось, — иронически приподнял лохматые брови гость, — сочувствие вызвать! А ведь превосходно ощущаете сделанное! Ну признайтесь, что так!
— Да, да, вы, конечно, правы, — легко согласился Костромин. — Я проверил миллион триста тысяч ученических тетрадей! Я сделал все, что мог. Честно сделал… А теперь — одинок и бессилен.
Лицо Песталоцци стало строгим. Вытягиваясь, превратилось в ленту, лента стремительно завертелась, и Степан Иванович прикрыл глаза. Когда он открыл их снова, на стуле рядом сидел человек в белом халате, успокаивающе говорил:
— Не одинок и не бессилен. Может быть, поедим хотя бы немного!
— О еде мне даже вспоминать неприятно, — едва слышно ответил Костромин.
Доктор пощупал пульс. Рука у доктора теплая, мягкая.
Уже уходя, за дверью, он сказал сестре шепотом:
— Сделайте укол камфары. Постарайтесь накормить.
* * *
Два пятиклассника шли многолюдной улицей. Один из них, остриженный под машинку, но с лепешкой волос над лбом, быстро спросил:
— Ты, Дёра, кого б у нас в школе орденом Ленина наградил!
— Степана Ивановича! — ни секунды не задумываясь, ответил тот, кого назвали Дерой.
— Уж больно он принципиальный, — возразил задавший вопрос, — чуть что — оценку снижает. Язык, говорит, у тебя хороший, но в работе, говорит, ты, безалаберный, — с обидой в голосе произнес он, — подумаешь, важно для космонавта, если не ту букву написал…
— Принципиальным и дают! — воскликнул Дера и предложил: — Знаешь что! Давай к Степану Ивановичу в больницу пойдем… Вот здорово! Вдруг — появимся.
В палату ребят не пустили, и они писали записку в приемнике, наваливаясь животами на подоконник.
«Дорогой Степан Иванович! Поскорей выздаравливайте и проверьте наши тетрадки, которые у вас дома. Мы там, наверное, ошибок понаделали случайно. Нет, и без тетрадок, просто выздоравливайте.
Ваши ученики пятого класса „А“:
Николай ЛЕОНОВ,
Федор ЗАДЁРА».
Внизу приписано было другим почерком:
«А насчет безалаберный — не беспокойтесь, стану алаберным».
В палате мертвенно-тихо. Костромин долго смотрит в одну точку остановившимися глазами, и от этого они похожи на тускловатые стеклышки. Его мучает какая-то неотступная неуловимая мысль о чем-то несделанном… Кажется, вот-вот ухватит, вспомнит, но мысль снова ускользает, оставляя досадное беспокойство. Только к вечеру Костромин вспомнил, что именно надо сделать, и тихо позвал:
— Сестра!
Она бесшумно подошла, вопросительно посмотрела на больного.
— Дайте, пожалуйста, карандаш, — просит он, — цветной.
Сестра удивилась этой прихоти, но принесла карандаш.
— Вот… — сказала она, — заточила…
Учитель наконец понял, что его так долго мучило: в записке ребят была ошибка. Грамматическая. Ее надо исправить. Привычным движением он перечеркивает в слове «выздаравливайте» букву «а» и надписывает сверху «о». Пальцы сначала бессильно скользят по граням карандаша, но подчеркнули исправленное твердым нажимом. Почему-то стало спокойнее. Учитель снова перечитал записку. Ему страстно захотелось еще раз, еще хотя бы один раз прийти в школу, услышать ее чистый голос, ощутить после звонка умиротворяющую тишину коридора, войти в класс со стопкой проверенных работ.
По классу пронесется взволнованный шепот: «Принес!», Как завороженные будут смотреть на горку тетрадей, моля глазами; «Не мучьте, раздайте скорей!».
Вот этот, с руками в цыпках, уверен, что написал хорошо, спокойнее других следит за каждым движением Степана Ивановича; его сосед смущенно потупил глаза: он ничего приятного для себя не ждет.
Даже в том, как берут они тетради, сказывается характер. Один, отойдя от стола, нетерпеливо перелистывает ее на ходу, и вздох облегчения невольно вырывается у него; другой, пробежав глазами страницу в красных ссадинах поправок, небрежно бросает тетрадь в парту и старается придать лицу беспечное выражение.
Степану Ивановичу так неудержимо захотелось сейчас же, немедля очутиться дома за столом, проверить оставленные тетради, что он даже приподнялся на, локте.
— Сестра! — позвал Костромин окрепшим голосом. — Аня!
Когда сестра показалась в дверях, Степан Иванович, сощурив ожившие глаза, попросил:
— Дайте мне, пожалуйста, поесть… кашку эту вашу целебную… В конце концов не век же мне здесь лежать!..
Анонимка
Наталья Николаевна возвращалась из школы домой в сумерках. Уроки она дала сегодня, кажется, неплохо, и от этого настроение было превосходным. Все-таки как бежит время! Давно ли окончила институт, давно ли декан литературного факультета напутствовал их, а вот уже третий год в школе!
Наталья Николаевна взбежала на свой этаж, быстро открыла дверь и, чмокнув мать а щеку, стала возбужденно рассказывать ей о школьных делах:
— Представляешь, мам, в восьмом «Б» опять отличились Краснокутский и Панасюк!
Она сбросила с себя синее пальто, отороченное мехом, и, поправляя высокую прическу, повернула к матери раскрасневшееся лицо:
— Я тебе о них говорила!
— Уши прожужжала! — притворно сердясь, ответила мать и ворчливо добавила: — Что ж ты с утра до ночи в школе пропадаешь! Впору кровать туда переносить! Пирожки-то съела!
— Съела, съела, — весело успокоила ее дочь и незаметно засунула портфель подальше, за книги на столе. — Да, так Краснокутский и Панасюк — друзья, водой не разольешь, но любят один над другим подтрунивать. Краснокутский обычно разыгрывает из себя эрудита, знаешь, такого ученого-энциклопедиста… Я спрашиваю сегодня у класса: «Кто из вас читал Вольтера!» Краснокутский тотчас придает лицу глубокомысленное выражение, будто вспоминая название книг: «М…м…м!». Панасюк поворачивает к нему конопатую мордашку и тихо ехидно спрашивает; «„Три поросенка“ Вольтера, небось, читал!».