Как-то днем ко мне в камеру пришел следователь — седой, в кожанке, с большими натруженными руками. Он скорее походил на рабочего. Я вскочил с кровати — встрепанный, наверно, изрядно жалкий. Следователь смотрел на меня сурово и немного удивленно. Медленно достал он из внутреннего кармана кожанки какую-то вчетверо сложенную плотную бумагу.
— Вот что, молодой человек, — глуховатым голосом произнес он, — берет вас на поруки… великий пролетарский писатель Максим Горький. Вот письмо из прокуратуры СССР. — Он развернул лист бумаги и молча прочитал его, словно еще раз убеждаясь, что все это именно так.
Теплая волна окатила мне глаза, в грудь ворвалась радость. Так, значит, поверил!..
Я не помнил, как получил документы, как вышел на улицу. Люди куда-то торопились. Как они могли заниматься своими обычными делами, не радуясь со мной! Даже не зная об этой радости! Хотелось каждого остановить, каждому сказать; «Понимаете! Поверил!».
Анатолий Георгиевич умолк. Потом вдруг легко, быстро поднялся, зашагал по комнате, забормотал:
— Да… да… именно поверили. — И, остановившись против меня, уже не видя меня, сказал: — Кажется, нашел то, что так долго не давалось в сценарии.
Интуиция
У человека любой профессии, а педагогической тем более, могут быть те минуты озарений, внезапных и единственных решений, что отличают одаренность от посредственности и, словно вспышкой магния, вдруг освещают характер.
Казалось бы, происшествия эти внешне и не ахти какие важные, но в них особенно ясно проявляется человек, и ты невольно по-иному начинаешь смотреть на него.
Я хотел бы рассказать вам о двух случаях, когда интуиция помогла воспитателю решить непростые ребусы, а педагогический почерк при этом проступил решительно и явственно.
I. НИНОЧКА
…Преподавала у нас в школе английский язык Ниночка Кальницкая. Встретили бы вы ее где-нибудь на улице, непременно подумали; «Милое, но, вероятно, беспомощное существо».
Коленки обтянуты узкой юбочкой, надо лбом копна словно взбитых пепельных волос, полные губы детски-обидчивы. Но поглядели бы вы на Нину Ивановну во время урока — сама собранность. И даже клок волос излучает не пепельную нежность, а непреклонную решимость.
Входит Нина Ивановна как-то в шестой класс и видит на носу у всех мальчишек… очки. Самых различных конструкций: в темных и светлых оправах, с толстыми и тонкими, выпуклыми и вогнутыми стеклами. На одном носу чудом прилепилось даже дымчатое пенсне с цепочкой, заброшенной за ухо, а у мальчишки Кувички от чеховской «омеги» с продолговатыми стеклами и горбатой дужкой небрежно ниспадает на грудь тесемка.
Все сидят смирнехонько, ждут тщательно подготовленного взрыва. Бикфордов шнур, так сказать, подожжен, дело только во времени — и начнутся шум, нотации… А урок-то катится…
Нина Ивановна подошла к своему столу, подняла глаза и… ничего не увидела. Это, знаете, тоже великое искусство — не видеть, когда надо.
«Кто главный режиссер этой окулярной постановки! — подумала она и тут же решила: — Конечно, Кувичка!»
Этот озорник вечно что-нибудь придумает — не зловредное, но достаточно беспокойное. С неделю назад он, например, на уроке выдергивал волоски из голов впереди сидящих и пробовал эти волоски на зуб — «для определения твердости характера».
Живой, непоседливый, Кувичка был тем очагом беспокойства, о котором постоянно следовало помнить.
Он это придумал! Теперь придется менять план урока.
— Кувичка! — позвала Нина Ивановна. — Иди к доске с учебником!
Поправив на широком носу немного съехавшую набок «омегу», Кувичка поплелся через класс, печально свесив голову в свежих чернильных пятнах и заранее готовя объяснение: у него, дескать, начало резать глаза, просто сил нет, и вот приходится… При этом следовало сделать скорбную мину человека, на которого неожиданно свалилось величайшее несчастье.
— Читай, Кувичка, и переводи параграф десятый, — как ни в чем не бывало, даже не взглянув, приказала Нина Ивановна. — А вы, — обратилась она к классу, — следите по учебникам… Оценку буду ставить и за ответы с места.
Кувичка приблизил книгу к стеклам «омеги», но мутноватая пелена мешала читать, и он неуверенно забормотал:
— Ви х…хев ту айз… (Мы имеем два глаза…)
— Плохо, Кувичка, — с сожалением сказала учительница, — разучился читать, хотя имеешь два глаза… Шатохин, прочитай-ка дальше.
Тощий Шатохин торопливо сдернул очки в черепаховой оправе и начал скороговоркой:
— Ви юз вэм фо сиин… (Мы используем их…)
Кувичка вздохнул и напряженно уставился в учебник, стараясь разобрать, что там написано. Но, верно, у него ничего не получалось, а двойку отхватывать кому же охота, и Кувичка, сунув «омегу» в карман брюк, напомнил о себе:
— Нина Ивановна…
Она не услышала.
— Ну-с, кто же продолжит!
— Нина Ивановна, — умоляюще повторил Кувичка и, наконец получив разрешение читать, радостно затараторил: — Ви юз вэм фо сиин энд фо риидин. (Мы используем их для того, чтобы видеть и читать.)
А учительница вызывала все новых и новых учеников, и они, уже забыв о своем заговоре, утратив интерес к несостоявшемуся скандалу, стягивали с носов бабушкины и тетушкины очки и, когда Нина Ивановна стала объяснять материал, все сделали вид, что, собственно, ничего особенного в классе не произошло.
2. НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ
А вот и другой случай педагогического озарения. Года через три после окончания Великой Отечественной войны произошло в нашей школе событие, о котором очень долго потом говорили и в учительской, и среди учеников то с улыбкой, то с отвращением. Было это время недоброй памяти раздельного обучения, и юнцы, особенно старших классов, часто поражали нас своей грубостью, одичалостью, если доводилось им попадать в девичье общество. Пытались мы приглашать на школьные вечера девушек из соседней десятилетки, но, кроме конфуза, ничего из этого не получалось. Наши дикари, столпившись в каком-нибудь углу зала, глядели исподлобья на гостей, танцевали только друг с другом, скорее пародируя танец, а оставшись в своем «мужском обществе», отзывались о девушках грубо, словно бравируя этой грубостью.
Особенно отличался цинизмом десятиклассник Валентин Агин, сын директора мыловаренного завода, парень лет девятнадцати, с лоснящимся лицом и глазами навыкате, подернутыми маслянистой пленкой. Во всем его облике — в развинченной походке, нехорошей улыбке — было что-то нечистое, наводящее на мысль об испорченности.
Год назад папа купил Валентину машину «москвич». К восторгу малышей, Агин по утрам подкатывал в ней к школьным воротам, неторопливо стягивал с рук кожаные с широкими раструбами перчатки, снимал желтую кожаную куртку и, оставив всю эту роскошь на сиденье машины, запирал ее, шел в класс, покручивая цепочку с ключом.
В вечерние часы Валентин Агин с дружками своими любил фланировать по главной улице города, задевая девушек, отпуская в их адрес непристойности.
Все наши просьбы к Агину-старшему воздействовать на сына ни к чему не приводили. Обычно следовал немного раздраженный, с ноткой сожаления ответ:
— Запущенность у вас, товарищи, по линии воспитания… Голову наотрез даю, что мой Валентин не способен на те художества, что вам мерещатся!
…В том же году появилась у нас в десятом классе новая преподавательница истории Людмила Николаевна. К нам попала она со студенческой скамьи. Стройная, с золотисто-каштановыми, коротко подстриженными волосами, с золотисто-карими, словно бы близоруко щурящимися глазами. Такая славная — с трогательными в своей чистоте представлениями о школе, о святости призвания, с жаждой самопожертвования…
Когда Людмила Николаевна назвала в классе свое имя и отчество, Агин, сидящий на последней парте близко к двери, значительно причмокнул и сказал негромко, мечтательно: