В общем, в праздничный вечер гуляли, дурачились, пили шампанское и танцевали. Знаете, как Сеня танцует! Его ржаной чуб все сваливается ему на глаза. А глаза добрые-добрые.
Вот важные открытия: жизни вовсе не надо бояться, хороших людей на свете гораздо больше, чем я предполагала! Кажется, тетечка, раньше я понаписала Вам много чепухи…
Крепко целую.
Ваша дальневосточница Зина!
Весенний разлив
В первый же день по приезде из Парижа Иван Семенович Карев сказал виновато жене:
— Я, Калю́ня, пройдусь немного по городу…
Калерия Георгиевна внимательно посмотрела на мужа, по тону его поняв, что он хочет пойти один.
— Иди, милый, только возвращайся к обеду, — ответила она, открыв гардероб, достала макинтош и шляпу.
— Да ну, зачем! — запротестовал Иван Семенович, надевая только шляпу. Подойдя к жене, ласково обнял ее, заглянул в глаза, словно спрашивая: не сердится ли! И, как бывает между людьми, долго и ладно прожившими вместе, она и на этот раз поняла взгляд, просившим не обижаться, что ненадолго оставит ее одну, потому что так очень надо ему сейчас.
Выйдя на улицу, Карев постоял немного в нерешительности у подъезда гостиницы и медленно пошел к центральной площади, тяжело опираясь на костяной набалдашник палки.
Тридцатилетним известным художником оставил он этот город, бежал неведомо почему от революции за границу.
Собственно, не совсем и неведомо. Дворянский отпрыск не пожелал мириться с «бунтом черни», а в глупой молодой голове возникали видения парижского Парнаса, недавно присудившего ему золотую медаль за картину «Весенний разлив».
…Карев остановился, огляделся. Снова в родном городе. О нем бесконечно думал в долгие десятилетия эмиграции.
О нем мало сказать — желанен. Неотделим от сердца, как отчий дом, как материнская ласка.
Город был совсем новый, почти неузнаваемый. В памяти возник тот, прежний: с его кабаками, перезвоном церковных колоколов, горланящей толкучкой, с шарабанами на дутых шинах.
Теперь протянулись широкие, уходящие в степь проспекты, внизу виднелась новая набережная, и, словно помолодевшая, река горделиво несла трехпалубные теплоходы.
Сколько раз думал Иван Семенович об этом своем городочке, проходя парижской площадью Звезды, бульварами Распай и Монпарнас, бродя по шарманочной ярмарке у Сены, засиживаясь в «Ротонде». Там все было чужое, все. Даже красивое — чужое. Как-то в Латинском квартале, сидя на скамейке у дома, похожего на старый причудливый комод, Иван Семенович разговорился с подслеповатым зеленщиком в полосатых гетрах. Тот приблизил почти к самому лицу Карева глаза без ресниц, заговорщически прошептал:
— Я ведь бывал в России. Русские — это, знаете, какие люди!!
Карев хотел было ответить, что он и сам русский, но только горько подумал: «Бывший русский» — и смолчал.
…У площади поток автомобилей преградил путь. Иван Семенович стал беспомощно озираться: не угодить бы под машину.
— Позвольте помочь, — произнес рядом певучий голос, и простоволосая девушка, не дождавшись ответа, повелительно сказала своему спутнику:
— Петя, возьми под руку.
Она продела загорелую, покрытую серебристым пушком руку под локоть Ивана Семеновича.
— Ну что вы, что вы, не утруждайтесь, — смущенно запротестовал Карев, позволяя, однако, перевести себя через площадь; и эта неожиданная душевность молодых людей показалась ему именно тем, что позвало его из номера гостиницы на улицы вновь найденного города.
Он словно с удвоенной зоркостью подмечал сейчас все, давно не было у него такой обостренности чувств.
К витрине канцелярского магазина прилипли, вожделея, двое мальчишек — завтрашние первоклассники. Юноша с тонким нервным лицом разговаривал в стеклянной будке автомата. А старик в это время красил дверцу будки. Что за странное время избрал он для покраски!
Листва деревьев была такой сочной, что ее хотелось выжать, как зелень из тюбика. Над угловым зданием висела вывеска: «Дамский косметический зал».
Издали, да еще при некоторой близорукости, Ивану Семеновичу слово «зал» показалось цифрой 300.
Он усмехнулся: «Ее можно воспринять как напоминание о дате существования сего немаловажного учреждения».
Карев по-юношески радовался вспышке острой наблюдательности.
…Немного отдохнув на бульваре, Иван Семенович вспомнил, что здесь, рядом, живет старый его друг Люба, и решил навестить ее, тем более, что в письмах предупреждал о своем приезде.
Вот и знакомый дом. Тогда — боже, как это было давно! — перед отъездом за границу, он забегал сюда, и Люба сказала: «Зачем ты! Оставайся».
Из переписки он знал, что Люба делала переводы с французского для московских издательств, и даже читал ее переводы. Они были элегантны, но им, пожалуй, не хватало мужественности. Ведь французы были и коммунарами и участниками Сопротивления. Лет десять назад Люба похоронила мужа… Все идем к тому…
Иван Семенович позвонил, и сердце тревожно защемило, когда услышал шаги за дверью.
Люба узнала его сразу, но по глазам было видно, что испугалась его лица. Попыталась спрятать испуг за радостным восклицанием и не сумела. Она никогда не умела притворяться. Он на секунду увидел себя ее глазами: старик с редкой седеющей бородой, бездомный пес с репьями на ввалившихся боках. Люба была почти прежней, разве что немного усталыми казались опущенные плечи. Хотя, если приглядеться…
В комнате стояли вдоль стен все те же книжные шкафы; бронзовый Меркурий поддерживал абажур настольной лампы; висели две небольшие картины Репина, подаренные им хозяйке, и его, Карева, автопортрет. Неужели он был таким: с дерзким взглядом шальных глаз, с упрямым подбородком!
В широкое распахнутое окно врывался легкий ветерок, колыхал паутину гардин.
После первых восклицаний и вопросов Любовь Владимировна усадила гостя на диван, растроганно сказала, мило растягивая слова;
— Вот и возвратился, Ваня… Это очень хорошо, что возвратился. Почему же так долго был там!
Иван Семенович ответил не сразу, через силу поднял глаза на Любу:
— Стыдился проситься домой… Ведь бежал от нового, ничего в нем не поняв. А что нашел! Тебе скажу, как на исповеди, и поверь в моем возрасте не стремятся приукрасить себя — душу я там не продавал…
— А Калерия Георгиевна почему не пришла! — перевела разговор на другое Любовь Владимировна, почувствовав, что прикоснулась к самой больной ране. Но он, ожесточаясь, будто находя облегчение в этой откровенности, продолжал:
— Иной раз вспомню снега наши, детскую песенку самовара в вечерний час и выть, выть хочется от безысходной тоски. Ничего писать не могу, ни о чем думать не могу. Вот она, оказывается, какая — ностальгия! Да сказали бы мне: брось в огонь все, что сделал за жизнь, и возвратишься домой прощенным, — ни минуты не задумываясь, бросил бы.
Карев умолк, снова переживая недавнюю встречу с Россией. Когда поезд пересек границу и остановился, ему захотелось упасть на землю, целовать ее, прильнуть к ней щекой, но он сдержался. Он научился сдерживаться.
— Ну как тебе наш город! — мягко спросила Люба.
Иван Семенович подошел к окну; отведя край гардины, задумчиво поглядел вдаль… Где-то за поворотом реки писал он свой «Весенний разлив», пережил самые счастливые дни в жизни. Сказал тихо:
— Здесь даже воздух другой… Ты чувствуешь, как пахнет акация!
Вспомнил девушку, что переводила его через дорогу:
— …Хочется пропеть лебединую песню…
Он вдруг помрачнел, поник, и тоска, притаившаяся под странно темными бровями, потушила оживление.
— Не сумею… Да и кому нужен!
…Карев возвращался в гостиницу главной улицей. Ярко светило солнце, мир был залит ослепительным светом. Золотистые шелковые нити пронизывали листья.
На высоком с колоннами здании Иван Семенович увидел надпись: «Дом офицеров».