Однажды черт занес меня по батумскому пляжу слишком далеко, и меня схватили пограничники. Проконвоировав километров пять, привели на заставу, за которой, похоже, была граница. После тщательной проверки доставили обратно в Батуми, но лишь гораздо позже я узнал, что то была не граница, а фальш-граница, не застава, а фальш-застава, и не пограничники, а, собственно, фальш-пограничники. Километрах в шести от Батуми устроена действительно как бы граница и все как по-настоящему. Но дальше простираются еще семнадцать километров советской территории, и уж там, дальше, действительно настоящая граница. Люди, пытающиеся бежать из страны, преодолев первую границу или проплыв ее морем, выходят на берег в полной уверенности, что они уже на турецкой территории, — а их тут-то и встречают наши доблестные пограничники.
Так что искажение на карте границ для запутывания своих же пытающихся бежать — в этом логика есть, даже есть, если хотите, определенное — такое носорожье — остроумие. Да, остроумие, конечно, но со станцией Свинской-то как быть? От которой хоть месяц скачи, ни до какой границы не доскачешь? Тут не то что носорожьего, тут и птеродактильего остроумия вроде нет.
Далее, города, которых нет на карте, не те, из броских заголовков «Комсомольской правды», нововыстроенные, которых еще нет на карте, а существующие десятки лет, секретные, номерные, города-привидения. Они прекрасно известны всему свету, от Пентагона до контрразведки Саудовской Аравии, однако в самом СССР они — страшная тайна. Об этом чудесно написано в книге Владимирова «Россия без прикрас и умолчаний», изданной на Западе: «На берегу полноводной таежной реки, в окружении великанов-сосен, лиственниц, пихт и кедров вот уже двадцать лет стоит прекрасный город, не обозначенный ни на одной географической карте. Этот город, куда более комфортабельный, чем сама Москва, не имеет даже названия — только номер». Живя еще в СССР и будучи сотрудником журнала «Знание — сила», Владимиров побывал в этом городе-призраке, разговаривал с учеными, работающими в нем, и в его пересказе они выглядят довольно неглупыми людьми.
Он не задал им вопроса, который на его месте и я бы, вероятно, не додумался задать. Такой вопрос может возникнуть у человека, вероятно только подышавшего свободой, как говорится, как бы опомнившегося, как бы немного пришедшего в себя. Такой вопрос: не чувствуют ли они, эти блестящие, эти умные ученые, всей… нет, не нелепости, не комичности, а — оскорбительности положения, в котором они, не без своего, естественно, согласия, обречены прожить свою — одну, единственную жизнь?
Да, и для станции Свинской оскорбительно, что картографическое-географическое общество КГБ обращается с ней так по-свински, и для блестящего ученого-атомщика оскорбительно, что он, в сущности, хотя и покупает ананас в спецмагазине спецгорода по системе спецснабжения, но он при этом — как бы несуществующий призрак. Для всего земного мира он — не индивидуальность, не личность, не имя, а некий Икс, не существующий в городе-призраке «Номер». Несуществовавший, он даже обречен быть похороненным на несуществующем кладбище этого несуществующего города. Рассекретят потом одного Королева, главного конструктора, а его, неудачливого, даже тут и после смерти не рассекретят. Не будет такого, как нет и не было, не было ничего. Это страшно грустно. И это, да, оскорбительно. Особенно в свете того, что день и ночь в небе «серебряной лодочкой» американский спутник плывет и все себе на карточку снимает. Кого запутали, пошто надели дурацкие колпаки, эти балахоны привидений, и на Свинскую и на академиков? Отыскивая сейчас место в книге Владимирова об этом городе, я взял ее с полки, открыл и увидел, что, оказывается, делал на полях пометки, когда читал ее впервые, еще года четыре тому назад. Напротив главы четвертой под названием «Опасная наука», где и описан этот город-призрак, стоит мое замечание, о котором я совсем забыл, но написано явно моей рукой: «Я бы повесился в этом городе».
Вероятно, от тоски? От оскорбления? От несуществования?
Однажды, будучи гораздо помоложе, я как-то раз зимой «учудил». На лыжах любил я ходить на длинные дистанции. Как-то мимоходом купил в «Спорттоварах» светящийся компас — и вдруг с таким мальчишеским озорством подумал: «А вот сумею я пройти в одну ночь по азимуту тридцать пять километров от Киева до деревни Литвиновка?» Определил я по карте прямую: Пуща-Водица, дальше леса, леса и только по пути одна замерзшая речка Ирпень. Доехал трамваем до Пущи-Водицы и пошел через леса в ночь на лыжах. Изматывали глухие чащи, думалось о волках, но вдруг — о чудо! — неведомая, крепко убитая, точно, точно в моем направлении дорога. Такой по карте совершенно не предвиделось, я лихо заскользил по ней, как ветер, и вдруг панически затормозил, чуть не упал: дорога вела в концлагерь — колючие проволоки, вышки, прожектора. Ох и крюку же пришлось дать из-за этого сияющего лагеря, потом вносить поправки в свой азимут, поэтому я не понял, почему вышел не на деревню Литвиновка, а на деревню Рыкунь, добрых километров семь правее, лагерь ли меня так сбил, или на карте по стратегическим соображениям деревня Рыкунь обозначена как Литвиновка? Тогда это меня совершенно не удивило. Это я сейчас удивляюсь.
16 февраля 1974 г.
Комплекс пленного
Существует термин «комплекс пленного». На войне случается, что иногда даже весьма отважный солдат, попав в плен, через несколько дней, а то и через несколько часов оказывается полностью подавленным комплексом пленного.
Словно и не было вчерашнего энергичного, находчивого, агрессивного воина и забияки: глаза у него потухли, руки повисли, как неживые, плечи сгорбились, а в лице и всей наружности — апатия.
Я помню, как во время войны говорили: не «ведут пленных», а «пленных гонят». Пленные — это не группа энергичных людей. Пленные — это стадо.
Не знаю, изучают ли где-нибудь в военных академиях это явление всерьез, отражено ли оно в каких-нибудь руководствах по управлению пленными людскими массами, но во всяком случае те, кто берет в плен и управляет плененными, знают его практически.
Причем любопытно, что сами удачливые победители, такие безгранично властвующие над стадом пленных, такие бравые диктаторы, садисты и охальники, на поверку оказываются (перевернись вдруг события и попади они сами в плен) наиболее быстро впадающими в комплекс пленного.
Наряду с исключениями, только подтверждающими правило, тому есть тысячи и тысячи примеров. Какой-нибудь эсэсовский штурмбаннфюрер, бывший вчера начальником концлагеря смерти, разряжавший пистолет в людские затылки с простой деловитостью прихлопывания хлопушкой мух, — бог и царь, властитель жизни и смерти, теоретик и ледяной кристалл силы, отваги, решения — вдруг попав сам в разряд пленных, терял человеческий облик с особой скоростью, опускался особенно низко, до состояния червя, или «шакала», как заключенные называют таких в советских лагерях. Кто читал «Один день Ивана Денисовича», безусловно, запомнил «шакала» Фетюкова, который был крупным советским тузом когда-то, богом и громовержцем — не подступись! А в лагере оказался самым жалким, до гнуси ничтожным пресмыкающимся, шакалящим двуногим, первым кандидатом в трупы.
А те, такие грозные, теоретики и практики массового террора в революцию и после нее, одним росчерком пера подмахивавшие смертные приговоры сотням и тысячам, — когда пришла пора на них, оказывались ничтожествами, блеющими от страха, с первого же момента во всем признающимися, сыплющими всех и вся, лишь бы продлить существование своей шкуры, шакалящими хлебную корку, лижущими миски и ворующими у соседа окурок.
Так умозрительно иногда жаль, что мы не знаем в подробностях любопытных последних недель, дней и минут, скажем, таких великих героев, как Ягода, Ежов, тот же Берия. Отнюдь не для щекотания мстительного чувства, а именно — для интереса. Хотя, наверное, и от некоторой мстительности трудно удержаться любому человеку, которому ничто человеческое не чуждо.