Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Этот старый теолог школы Декарта рассуждает так. В общении с людьми мы можем ожидать самых разнообразных реагирований. Одни будут заносчивы, другие чем-то разгневаны без видимой для нас причины, третьи могут быть обидчивы на любое наше слово или движение, которое почему-либо им не понравится, и так далее. Что нам делать? Как себя вести? Он пишет:

Чтобы сохранить спокойствие в мыслях и спокойствие в общении с другими людьми, недостаточно никого не обидеть либо не ожидать от кого-то непременно любви, уважения, благодарности, даже вежливости.

Помимо этого, как главное, мы должны быть вооружены терпением — терпением, защищающим нас от чужих настроений. Далее, мы должны согласиться с фактом, что все мы имеем недостатки, которые усложняют наше сосуществование.

Надо понять, что нет большего абсурда, чем вести себя возбужденно только потому, что иной человек поступает так, а не иначе. Недостатки других вредят прежде всего им самим. Поэтому они заслуживают скорее сожаление, чем гнев.

Недостатки других — это как болезни, которые и нам самим угрожают. Нет таких недостатков, которым и мы сами не могли бы быть подвержены. Таким образом, не имея основания ценить себя выше, чем других, убедимся же, что не имеем и оснований, чтобы на них обижаться.

Так писал человек еще в XVII веке.

А я думаю о воспитании моем и миллионов подобных мне в хх веке в Советском Союзе. Никто никогда ничего даже хотя бы отдаленно похожего мне не сказал. Мне прививали «непримиримость». Непримиримость к врагам, ко всем, кто не похож. Это знаменитое: «Тот, кто поет не с нами, — тот против нас». Большевистская непримиримость, большевистская монолитность всех: только так, а не иначе. Кто хоть чуть-чуть пикнул: «А может, иначе?» — немедленно враг.

Какой ужас! Всеобщее государственное воспитание не покладистости, не примиримости, не умения помнить, что все мы с недостатками и что нам нужно не ранить друг друга углами, а убирать эти углы, жить добрее, уважительнее, умнее. Нет! Воспитание как раз именно непримиримости к недостаткам (да еще: что такое недостатки? Это вам скажет партия), обострения отношений, воспитание в людях истерического, кликушеского осуждения всех, на кого им укажут пальцем. Это самое «Заклеймить!».

Непримиримость — первая добродетель во всех биографиях знаменитых «железных», «стальных», «непоколебимых» и прочее коммунистов. Еще бы, сам великий кормчий избрал себе прекраснейший, по его представлению, псевдоним «Сталин», стальной, так что Феликсу уже оставалось быть только «железным». Грустное, сожаления достойное время, стыдный период истории такой хорошей, такой большой, столько перестрадавшей страны…

26 мая 1978 г.

Размышление о счастье

Однажды, будучи пареньком лет шестнадцати-семнадцати, ехал я на крыше поезда из Киева в Москву. В свое время я довольно много наездился на буферах да на крышах поездов, потому что носила меня куда-то нечистая сила, а денег на билет не было, да и тогда (то были первые послевоенные годы) сам-то билет достать было такой дикой проблемой! Много народу ездило на ступеньках, буферах, а на крышах вагонов бывало черным-черно, и милиция просто не справлялась с этим. Были лишь особые станции, где снимали с буферов и крыш. На линии Москва — Киев такой станцией был Бахмач, жуткая для зайцев станция, посидел и я там пару раз в отделении, а потом научился спрыгивать на ходу за сто метров от перрона, обегать станцию и поджидать мой поезд метров за сто после того, как он отойдет от перрона.

В смысле комфортабельности я тогда даже считал, что на крыше куда приятнее ехать, чем в переполненном душном вагоне. Летом, конечно. Лежишь себе на горячей крыше вагона под солнышком, привязавшись для верности веревочкой к выступающей трубе вентилятора; ветерок освежает, пейзажи вокруг; поезда тогда ходили медленно; тридцать часов тащился от Киева до Москвы. Одно плохо: сажа из трубы паровоза. Приезжаешь на конечный пункт черный, как трубочист. Ну и еще лежать нужно, потому что бывают мосты такие коробчатые, низкие, и я два раза сам видел, как не успевшему пригнуться «крышному» пассажиру вдребезги разбивало голову об этот мост.

Самым трудным участком были Брянские леса. Как-то всегда приходилось проезжать их ночью. А там всё леса да болота, туманы, холод собачий, и на крыше уже не усидишь: замерзнешь насмерть от ледяного пронзительного ветра. Одно спасение — на буфере, в промежутке между вагонами, но и туда все равно ветер задувает и режет тебя как ножом. Уж дождешься какой-то остановки и бежишь, окоченевший — руки-ноги не сгибаются, — к крану с кипятком. Жестяная кружка всегда при себе, набрал кипятку — и пьешь его мелкими глоточками, греясь, набираясь тепла на следующий перегон.

И вот на каком-то перегоне я почувствовал, что все, вот конец мне приходит, еще четверть часа — и я просто свалюсь с поезда прямо в Брянский лес, как ледяная сосулька. В отчаянии я перебрался с буфера на ступеньку и толкнул дверь. Чудо из чудес: она открылась. Это было действительно чудо: проводники обычно наглухо закрывали все двери, и пытаться нечего, ну а потом если и войдешь, то зачем? Сразу тебя за шкирку и на первой же станции — в отделение. А тут — вот такое чудо: проводник, видимо, забыл запереть дверь. И я ввалился в тамбур и бессильно упал на полу.

Вы знаете эти холодные, с железным полом тамбуры вагонов, где стоит невероятный грохот во время хода, окна в инее и куда уединяются разве лишь парочки поцеловаться, но, замерзнув, быстро убегают. Но мне показалось, что я попал в печь — так мне показалось тепло по сравнению с тем, что снаружи. И самое поразительное — никогда этого не забуду! — пол. Пол в тамбуре был теплый, теплый, как плита. Я лежал и ладонями, боками, прижатым ухом ощущал такое тепло, словно я лежал на русской печке. На самом деле этот заплеванный железный пол тамбура был, видимо, холоден как лед. Но мне-то он казался теплым, как печь! Я корчился на нем, прижимаясь то одним боком, то другим, то спиной, все греясь, греясь, как котенок на печи. И меня охватило такое счастье, что большего счастья уже, кажется, и невозможно испытать. Я вскоре заснул и спал так крепко, так счастливо, так безгранично счастливо, и спал долго, потому что это был вообще глухой тамбур, не тот, которым пользуется на остановках проводник. Выскользнул из него, проснувшись, никем так и не замеченный, когда уже было светло, и опять был так счастлив от целой этой своей полосы удач…

Я потом не раз вспоминал этот случай, едучи и в купейном и в мягком вагоне, и в международном, с постелью и даже душем в туалете при каждом купе. Ну да, удобно, хорошо, едешь, как фон-барон, как шишка какая-то, но подобного счастья, подобной лавины счастья я никогда не испытывал ни в каких люксах-перелюксах. Даже наоборот, однажды в ленинградской «Стреле» проклял с ненавистью мягкий диван, потому что на большой скорости вагон начинал так интересно вибрировать, что вас подкидывало на мягком диване мелко-мелко, так, что печенки перемешивались с селезенками, и после часа-другого такого подкидывания я сгреб постель и улегся на полу головой к дверям купе, на твердом полу трясло меньше, чем на пружинах дивана, и так кое-как до утра перемучился. Это в международном вагоне. Перемучился. Приехал в Ленинград разбитый и несчастный.

Несколько лет назад (довольно поздно, я считаю) мне пришел в голову оригинальный вопрос. Ну хорошо, ну вот ты, сказал я себе, всю жизнь чего-то хочешь, борешься, предпринимаешь, добиваешься — все потому, что хочешь, как и все, счастья, счастья. А посмотри трезво на свою жизнь: когда же оно бывало? Когда же бывали такие моменты, что ты мог бы закричать, как Фауст: «Остановись, мгновенье!»?

И я потрясенно обнаружил, что если эти моменты были, то это были совсем не те моменты, за которые я боролся, на достижение которых ухлопывал массу сил и достигал, но вдруг оказывалось, что это достигнутое — совсем не счастье, а скорее одно неудобство, как в том международном вагоне ленинградской «Красной стрелы»…

105
{"b":"200171","o":1}