С дедом Петраке они встретились в Алма-Ате совершенно случайно. Один прибыл получить премию за табак, другой — за то, что перевыполнил норму настрига шерсти, вырастил много ягнят. Лейба и Петраке больше не разлучались. Говорят, друг познается в беде. А бед хватало с лихвой. Буханка хлеба стоила триста рублей. И еще говорят, что односельчане в десяти километрах от дома уже братья. А если до родного дома семь тысяч километров!
Дед Петраке молчал, как всегда, опустив руки на колени. Ладони его были такие, что еще целых полчаса после рукопожатия я чувствовал «ласковость» их прикосновения.
В казахстанских степях старик все время пастушествовал. Директор совхоза разрешал ему доить овец, варить сыры, солить брынзу. От деда Петраке зависело, будут ли сыты изголодавшиеся рабочие совхоза. Его приглашали в другие села, на инструктаж, как лучше доить овец, как заквашивать молоко… Обо всем этом дед Петраке дома не рассказал ни полслова. Дедушке Тоадеру пришлось выпытывать у Лейбы.
— Чего молчишь, Петраке? Что ты там делал — ничуть не зазорно. А то вон Лейбу приходится тянуть за язык!
— Ха, его отпускать не хотели, чтоб я так жил! Приехал директор, люди из военкомата, с винтовками… Вылезай, говорят, из вагона. Мобилизован… И директор, и жена его, и дочь плакали, когда поезд тронулся. И мы плакали… Все плакали. Моя дочка тоже… овечье молоко текло по щекам!
— Ну, Петраке — понятное дело… А ты, Лейба, почему вернулся?
— Откуда мне знать?
— Родные места! Ты не обижайся, но был у нас кот… Удрал он от этих камней, вернулся в Кукоару. Вот и весь сказ. Кот глуп и непонятлив. А ты ведь беш-майор!..
Дедушка умолк. На стол опрокинули казанок с мамалыгой. А во время еды старик не любил точить лясы. Однажды перечное семя попало ему не в то горло — чуть не отдал богу душу.
Теперь он вынул из кармана горсть маленьких, как куриное сердце, стручковых перцев и по одному начал крошить в миску с борщом.
— Вэйз мир! — вырвалось у дочери Лейбы.
— Не бойся, дочка, я всегда ем из своего корыта…
К общей миске протянулось много натруженных, хорошо поработавших сегодня рук. Много ртов отхлебнули горячего борща. Мы поглощали комья мамалыги, как ломти пасхального кулича. Посмотрел бы отец, как жадно уплетает Никэ, то-то обрадовался бы! И странное дело, какая ни тусклая была лампа, никто не перепутал миску, никто не сунул нечаянно свою ложку в дедушкин борщ. Не дай бог, обожжешь рот на неделю!
У каждого свои причуды. Лысый Вырлан, например, получив письмо от девушки, целый день держал его за пазухой. Вечером мыл руки, спокойно садился ужинать, тщательно резал хлеб. Лишь после еды вынимал письмо, перечитывал несколько раз, потом, отдуваясь, предавался размышлениям. На фронте, пожалуй, отвыкнет от этих барских замашек!
На другой день я, бесхарактерный и нетерпеливый, вместо того чтобы идти своей дорогой в кодры, где находилась моя школа, завернул в Проданешты. Первым делом потребовал отчета у Вики:
— Значит, так… Получаешь письма?
— Тебе сердиться нечего…
— Да… Старо, как мир. Вы всегда на стороне сильных. Победителю лавры.
— Ты лучше спроси деда Петраке, кто мы?..
— Это меня не интересует.
Она так швырнула пачку писем, что они разлетелись по комнате. Хорошо еще, хозяева и родители Вики отправились на рынок в Капрешты. Не то опозорился бы навеки перед ними.
— Я не хотел читать писем.
— Разве можно запретить, если кто-то желает писать?!
— А беречь письма обязательно?
— Ты сначала прочти. Или тебя не интересует, что сейчас происходит в Кукоаре?
— Завтра сам буду в Кукоаре. Надо начинать ремонт школы.
— Так сразу и начнешь! В нашей школе теперь военный госпиталь. Возьми, прочитай.
«Сады ваши в нынешнем году уродили, как никогда, — писал штабной писарь. — Под вашей шелковицей кипит котел сатаны… Днем и ночью течет самогон — шелковичная водка, что слаще и крепче, чем сливовая цуйка. Перезревшие ягоды шелковицы опали и лежат на земле, хоть сгребай лопатой.
В вашей школе военный госпиталь. Из старожилов — ни души. Я все молюсь небу и земле, чтобы выбраться отсюда подобру-поздорову. Лишь с той потерей, которая выпала мне…»
— Какая у него потеря? Ты, что ли?
— С чего бы? Вы — петухи, так и нас считаете курами.
Вика усмехнулась вполне доброжелательно и протянула поднятый с пола треугольник.
— Посмотри, что тут сказано.
«С Мыньоая до Сесен фронт держат немцы. От Сесен до монастыря в Курках — румыны. И меня как раз вызвали в переводчики: ночью в Сесенах к нам перебежал взвод солдат и несколько офицеров. Они не знали ни слова по-русски. Забавная штука: к нам они пришли в подштанниках и рубахах. И когда наш генерал спросил, почему они в таком виде, сказали, что не хотят иметь осложнений с казной. За хищение военного имущества карают строго. Так пусть униформа останется маршалу Антонеску.
Конечно, все наши хохотали. Но в конце концов посочувствовали румынам. Большая часть из них неграмотные крестьяне. Да и офицеры недалеко ушли от солдат: сельские учителя, от сохи, но чуточку образованные».
В конце письма я нашел ответ на вопрос, мучивший меня. «Первый допрос им устроили в Баху. Там их одели в нашу одежду и отправили в штаб дивизии. Но нас заметили. Заметили румыны из траншей, выкопанных в помещичьем винограднике. И пришлось уткнуться носом в землю, приникнуть к ней всем телом. Меня обстрел застал посреди проселка, я не мог хорошо укрыться. Пуля попала в носок сапога и, словно бритвой, отчикала мизинец правой ноги… Отделаться бы только этим до самого Берлина!»
— Знаешь, некрасиво читать чужие письма! — сказала Вика и вырвала листок из моих рук.
— Постой, дай дочитать.
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Тогда прочти сама…
— Лучше передай ему привет от меня.
— Может, записку?
— Я парням не пишу…
— А мне?
— Тебе — другое дело… Но тебе мне нечего писать… Раньше и ты посылал мне стихи, но с некоторых пор… рифму потерял…
— Из-за тех стихов я сколько воскресений подряд пас коней вместо Никэ… Слушай, ты не могла бы мне отдать эту тетрадку?
— Не видать тебе ее как своих ушей.
— Ты же прочитала… На что она тебе?
— Хочешь другим послать те же стишки?
— Нет. Просто хочу, чтобы остались на память.
— Обойдешься… Нужны будут стихи, напишешь новые. Я забыла тетрадку в Кукоаре.
— Ври больше!
Расстались мы примиренные — до будущей стычки. Вика проводила меня до околицы. Жаловалась, что скучно, что нет подруг из родного села. Перед расставанием спросила:
— Знаешь что, Тоадер? Хочешь, будем друзьями?
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! До сих пор не дружили?
— Дружили. А теперь давай будем как родные…
— Валяй дальше…
— Скажи, но только правду… Может так быть, солдат не погиб, а по ошибке зачислен в погибшие?
— Кого ты имеешь в виду?
— Дорофтеиху… Ходит и плачет. Получила похоронку на Михаила. А ко мне все еще приходят письма от него.
— И ты отвечаешь?
— Да.
— Письма не возвращаются?
— Нет, что ты!
— Тогда не знаю… Фронт есть фронт.
— Сердишься?
— С чего бы?
— Что я ему пишу?
— Дело хозяйское…
5
Если хочешь, чтобы дорога не казалась слишком длинной, не думай о ней и не считай километры. Может, потому степные путники и поют так отрешенно и самозабвенно. Увидят в пути бурьян — и его вставят в свою нескончаемую, словно степь, песню. Увидят птицу — и о ней запоют. Человек среди людей всегда сдерживает себя. Одинокий путник раскован, свободен.
О чем мне думалось по дороге из Ордашей в Теленешты, даже под пыткой не мог бы вспомнить. В памяти запечатлелось одно: при встрече с любым военным я ощупывал нагрудный карман — не потребуется ли пропуск?
Зато в Теленештах голова заработала с утроенной силой. Впервые довелось мне увидеть совершенно опустошенный город. Дворы поросли репьем, лопухом, крапивой, сновали одичавшие кошки и бездомные пугливые псы. Стаи диких голубей клевали осыпавшийся подсолнух.