Случилось это примерно в такую же пору, как сейчас, когда кукуруза вымахала выше человеческого роста. Дедушка косил траву на лугу, где паслись сейчас мои кони. Около полудня вдруг услышал крик и визг женщин и еле слышный, сиплый, как шипенье гусака, голос Петраке. Дедушка побежал взглянуть, что там стряслось. И… хоть стой, хоть падай: целая орава голых, в чем мать родила, запасниц гналась за Петраке. А тот улепетывал, сверкая пятками, и повторял только: «Не подходи, не то сапой зарублю!»
Поныне любит рассказывать дедушка, как он вызволил из беды Петраке и принял «огонь» на себя. Бабы были в такой ярости, что дедушке пришлось прямо в одежде спасаться в озере. А потом долго слушать, как они поют:
У крылечка, возле хаты,
Запасницы бьют солдата,
мэй, мэй!
Пусть колотят. Поделом!
Не ходи к замужней в дом,
мэй, мэй!
Лучше б завернул к вдовице,
Подала б вина напиться,
мэй, мэй!
— Песня — это еще полбеды. А вот когда угрожать стали!
— Погоди у нас, вот только выйди на берег, мы тебе загнем салазки, кричала сноха его приятеля Андрея. Хороша бабенка, ничего не скажешь!
Другая молодка — груди, что две тыквы, — барахтаясь в воде, орала басом:
— Давайте, бабоньки, поймаем его да извозим в коровьих блинах! Пусть помнит, старый хрыч…
А до того, несколько месяцев назад, свекор Негарихи жаловался дедушке: «Беда, Тоадер, баб стали подпускать к давильне… Как после этого выпить кружку вина? С души воротит… Дожили — бабы ногами давят… Тьфу!..»
Узнав такую новость, дедушка побежал к священнику: пусть прочитает в церкви проповедь. Как можно допустить такое!
Но священник не мог помочь. Забинтованный с головы до ног, лежал, не в силах выдавить из себя ни слова. Девчушка лет восьми, подпрыгивая на одной ножке, сказала:
— А ты не знаешь, что случилось с батюшкой?
— Что же, барышня?
— Пьяный возвращался из гостей и уснул в подводе… А там полно соломы… А у него цигарка… Обсмолился, как хрюшка.
— Господи… неужели?
— Да, так мама говорит…
Батюшка скорчился от боли, девочку как ветром сдуло. Дедушка понимающе осмотрел верх подводы, батюшку. Только и вымолвил:
— Понятное дело, батя. Хмель!..
Сейчас дедушка уже жалел, что учинил расправу над Петраке. Впрочем, взбучка была не бог весть какая — Петраке в полтора раза выше деда. Попробуй дотянись, если ключица у тебя вывихнута и больно поднять руку. Причесаться, осенить тебя крестным знамением или почесать, где чешется, и то трудно…
3
Опускались сумерки. Казалось, на дорогах скопилась вся пыль лета: вздымали ее и всадники, мчавшиеся наперегонки, и бежавшие вслед жеребята, звякавшие шейными колокольчиками, и возвращавшиеся в село стада.
Большое, как на току, облако пыли плыло по долине в перезвоне тронок и бубенцов, и от этого в душе моей возникала сладкая грусть. Я как бы прощался с солнцем, птицами, вольным ветром, с росой, благоуханием луговой травы и зреющей нивы.
Дед Петраке взвалил мешок с бурьяном на телегу, сам же сесть не захотел — не помню, чтобы он когда-нибудь ехал на подводе или верхом.
— И у скотины есть душа… А сказать не может, под силу ей тащить груз или нет. Спасибо, что мешок везет да десаги.
Я знал это, но однажды все-таки попытался усадить его с собой может, расскажет, что-нибудь про дом, где батрачит. Слова из него приходится вытаскивать клещами. Ты ему одно, а он опять свое — про посевы, погоду, урожай.
— А скажите, мош Петраке, Ирина хоть красива была в молодости?
Старик недоуменно смотрит на меня: с чего это я спрашиваю? Тяжелые веки опускаются на глаза.
— Каждый в молодости красив…
— А правда, что дети тетушки Ирины — от вас?
— Нет.
На этот раз он не сдержал досады. Но я не унимался. Давно собирался спросить его…
— А почему Негарэ говорит, что Вика — вся в вас?
— Шутит. Дурацкая шутка.
Дед Петраке забыл даже про мешок. Обогнал подводу. Я его окликнул:
— А знаете, что говорит дедушка?
Петраке не обернулся. Разумеется, он знал.
— Хитрит Негарэ! Специально для того, чтобы ты лучше батрачил. Ведь от этих шуток краснеешь-то ты, не Ирина… коровья образина! Да, говорит дедушка, ох и бесстыжие теперь пошли бабы!..
Нетрудно завести дедушку. Но трудно остановить. Особенно, когда вспоминает, как купались тогда в пруду голые женщины. Тут он бежит резво, как молодой, срывает несколько белых крупных цветов: стебли у них, как у укропа, а соцветия подобны раскрытому парашюту.
— Ну, где стыд?
Эти цветы у нас называют девичьим стыдом: посреди лепестков горит багрянцем красный кружок. Цветы растут через дорогу, за церковной оградой. Дедушка приносит букетик, показывает всем, как с каждым годом уменьшается алый кружок. И торжествующе притоптывает ногой:
— Ну, что я говорил? До войны еще было на что смотреть. А теперь где стыд? Видали, какая мода… Юбки выше колен. В церковь невозможно пойти… Только грехов наберешься.
Насчет Негарэ дедушка, по-моему, совершенно прав. Я сам не раз видел, как Георге толкал свою жену к деду Петраке, посмеивался:
— Я жрал брюкву за колючей проволокой у немцев… А вы голышом резвились в кукурузе. Ну и народ же! Пока вас узнаешь, много воды утечет. А когда узнаешь, не нужны уже…
Такие он произносил слова, не смущаясь ни детей, ни стариков, ни чужих людей.
Теперь, став дородной, пухлой, — руки у запястья будто ниточкой перетянуты, как у младенца, — тетушка Ирина сердится, услышав подобные попреки. Она ведь не только приумножила богатство семьи, но и слывет хорошей хозяйкой. У них взрослый сын, две дочки на выданье. Как и подобает зажиточной хозяйке, тетушка Ирина зачастила в монастыри: там службу справляют сразу несколько попов, а у нее грехов много… Каждый год весной или осенью — к ней приезжала мать-экономка Речульского монастыря за шерстью.
Но было время, руки тетушки Ирины от мозолей стали как кремень — хоть кресалом по ним бей. По воскресеньям не могла разогнуть скрюченные пальцы, привыкшие сжимать черенок мотыги. Тогда ее руки пахли молочной сывороткой, были черные от земли и, как земля, растрескавшиеся. Как она тогда любила-миловала Петраке, как смеялась в лицо мужу:
— Пусть шушукаются кумушки. От того, что я делала, в хозяйстве не убудет…
Въезжая на подводе в село, я думал: даже хорошо, что дед Петраке обиделся. Будет лишний повод заглянуть к Негарэ… Посмотрю, как там Митря… Принесу мешок бурьяна. Сдался мне этот бурьян да и сутулый болван с искривленной шеей!
Но, как сказано в моем гороскопе, воображение у меня живое… Достаточно дать ему толчок — и я забываю весь мир, забываю кусок хлеба, что держу в руке.
Так случилось и в тот воскресный день. Едва переступил порог нашего дома, обо всем забыл. К нам пришел Горя Фырнаке, односельчанин. У него много хорошей земли, садов и виноградников. Но странное дело — в селе он не пользуется никаким почетом. Может, поэтому и тараторит без умолку, как испорченная мельница, берет измором.
Носит Горя широченные брюки цвета утиных яиц и рубашку с короткими рукавами того же цвета. Сам он долговязый, и, поскольку уселся на низеньком треногом стульчике, где мать обычно замешивала мамалыгу, колени его торчали выше головы. Руки у него тоже длинные, с тонкими пальцами и розоватыми, отточенными ногтями. Говорит он быстро, и все же можно уловить в его рассказе интересные вещи.
Горя побывал во многих городах, состоял в самых разных политических партиях. Однажды осенью его даже избрали сельским головой — примарем. Он тотчас же издал строгий приказ — запретил девушкам ездить на велосипедах. Сей законодательный документ поссорил его с церковными чинами и другими влиятельными людьми села — только их дочки и имели велосипеды.